Зеркало




15 марта, 2016

Мордовская резня пи$дапилой

Почему триста шестьдесят шесть дней в году я презираю восьмое марта и женщин? Садись поудобней, ёбаный несмышленыш.
Дело было в конце семидесятых, в СССР, – была такая страна, на треть глобуса. Хорошее бля время – спокойное, – человечество в ядерной напряженности, – пук и все, – цепную реакцию не остановить, но уверенность в завтрашнем дне была стальной. Отчего бы так?
Я тогда состоял корреспондентом в газете «Кумачовый лес». Был такой чахлый листок, которым в разнарядку баловались студенты-комсомольцы нашего лесного техникума. Освещали первомайские демонстрации, субботники, студенческие постановки и прочую бытовуху. Попал я на это поприще по причине влюбленности в её редактора, Земленухину Алену.
Ее синие глаза, как два преувеличенных василька Манэ, густо размазанных в глазницах за плюсовыми стеклами очков, вводили меня в любовный транс и комсомольский задор – писать лучше всех, искать неизведанных тем, и так проложить путь к ее сердцу. Однажды, майским чудесным днем, я охуенно преуспел.

Батя читал за завтраком «Трудовую Мордовию», и поведал мне, торопливо рубящему бутерброд с маргарином:
– Глянь-ка. – сказал он, упустив что мать уже посрала и теперь у плиты, за его спиной. – В женской колонии № 15, поставили к первомаю спектакль «Ленин жив», по пьесе нашего земляка, драматурга самоучки, Безменова А.П. Автор и режиссер, постановкой остался доволен. Ясен хуй, одни голодные пезды. Я б тоже так репетировал, а?! – гыкнул батя и самоуверенно пернув, молодцевато почесал мудя.
Мать так брякнула сковородкой у плиты, что он тут же скатился от искусства к гибельным для капитализма удоям и посевам.


– Алена, – сказал я редактору тем злопамятным утром, влетая в солнечно-алую редакцию и по совместительству красный уголок, – есть тема для первой полосы (словно их было две)! Мы прогремим как лучшая стенгазета!
– Мы не стенгазета. У нас тираж. – осадила она, и осуждающе помазала меня голубыми кистями глаз, клацнула белыми зубами по звонкому как деревяшка прянику-заваляшке. – Так что у тебя, Гулечкин?
Я рассказал ей о почине зэчек, и настаивал на публикации в свежий номер.
– А что, – схватилась за тему Алена, и ее глаза загорелись синим, как конфорки, – Молодые убийцы, расхитители социалистической собственности на пути исправления. Тут главное о молодых, о сверстницах, понимаешь? Конъюнктура, понимаешь? Пора выходить на серьезный уровень, к черту субботники и саженцы! Мы номер в горком пошлем, – заметят, похвалят, тираж увеличат до ста экземпляров, средства выделят…– последнее Алена сказала с мечтательно полыхающими щеками.
Уже через полчаса она звонила в колонию, представилась и согласовала мой визит.
Я с удивление отметил неожиданный ход мысли редактора, но значения этому не придал. Сейчас, спустя тридцать лет, богатая корпулентная Алена заведует «толстой», скандальной газетой, желтой как яичный желток, стадо канареек и смертельно опасная желтуха. Ход ее мыслей оказался пиздец верен.
– Давай, Гулечкин ты наш, дуй за материалом. – торжественно повесила она мне на шею редакционный фотоаппарат, как победоносный лавровый венок. – Налегай на перековку, на роль комсомола, спектакль мол по зову сердца, ну ты понимаешь. Пару снимков под лозунгами.
– Какими?
– Какие поотрывистей, сам выберешь, не мне тебя учить.
Ободренный, я глядел в ее синие глазищи и как дурачок на копеечку, умилялся ее прозорливости в девятнадцать лет. Редактор у меня был умница, разве могло быть иначе. С такой далеко пойдем!


Колония была в трех часах езды. Часам к двум пополудни, я вошел на режимный объект, и в сопровождении женщины в форме, направился к начальнику.
Территория колонии удивительно напоминала пионерлагерь на балансе силикатного завода – серые, из промозглого кирпича бараки, цветочные грядки, ни одного окурка, вместо пионеров маршируют под правильными углами дорожек женщины в платках, с интересом оглядывающие меня, и приветливо подмигивающие многочисленными золотыми коронками и разноцветными глазами. Милое, патриархальное место, что-то вроде женского монастыря. Ха-ха!
Начальник – скучающий в этой унылой юдоли красноносый мужик под писят, организовал мне красный уголок с броским, как требовала Аленка, но двусмысленным как показали дальнейшие события лозунгом «От жаркой работы, тает твой срок!», и пару участников спектакля, в том числе Ленина – молодую, картавящую и порывистую белобрысую воровку.
Ей богу, кабы Ленин был с пиздой, оставаясь Лениным с могучим мозгом мужчины и ниебаться страстью к революции, то выглядел бы он так. Мы побеседовали под присмотром похрапывающей надзирательницы, сфоткались под стягом. Потом мне подали обед – жидкие щи, перловку, теплый чай и дохуя хлеба – все со вкусом пионерлагеря. Орленок и Ессентуки бля, опрометчиво думал я.
Покушал, и мы направились на выход. Вечерело, небо окрасилось малиновым, щебетали воробьи и охотились кошки, – судя по их количеству и охотничьим позам в момент половой схватки с однородной жертвой – друг за другом, благоухали во всю ширину задней покрышки «Беларуси» клумбы.


«Все вокруг пропитано женской теплотой и присущим женщинам уютом. Общий дом», – наметил я себе начало статьи.
– А можно фото самого так сказать очага исправления? – попросил я провожатую.
– Чаво? – впервые услышал я голос экскурсовода.
– Ну, где идет перевоспитание?
– Чаво? Изолятор что ли?
– Ну что они у вас делают?
– Мотают бля.
– Ну ведите, ведите к мотальщицам, мотовильщицам, как там их! – я раздражался от ее тупости и в открытую перся от своего вдохновения, важности и социалистической нужности, что на режимном объекте чревато.
– Те че надо, сопляк? – уставилась на меня тетка.
«Отзывчивая администрация всеми силами способствует социальному «выздоровлению» подопечных», – родилось у меня. Я, – талант бля.
Мы заспешили среди одинаковых строений к длинному бараку швейного цеха, прихотливой архитектурой напоминавшего выкройку коровника. Едва подошли, как провожатая спохватилась, пернула, то есть наоборот, короче – приказала мне ждать на углу и не сходить с места, и съебалась «на секундочку» по весенним тропинкам.
Расслабленный собственным интеллектуальным превосходством, я тут же зашел за угол в надежде на стенд передовиков и очередную отточенную фразу в статью, которую назову «Колония учит доброте!». Но там, – рулоны толя, опять ебущиеся кошки, синие бочки в потеках известки, из-за затворенных окон доносится стрекот будто ста ножниц, словно там массово стригутся. Поверх окон шел лозунг – «Осужденная, помни, примерное поведение приближает освобождение!»
Прекрасный лозунг, подумал я, и только навел объектив, как кто-то опроверг его, уебав мне по башке чем-то навроде силикатного кирпича. Я вырубился из розетки и не чуял, как обесточенного, меня споро поволокли нежные заботливые руки матерей, жен и сестер, и возможно даже умильных морщинистых бабушек сука. Для чего бы это, а бля?


Очнулся в ворохе брезентовых лоскутов с гудящей головой. Связанный по рукам и ногам, глаза завязаны. Кто-то приподнял мне повязку и сунул в глаза охуенный портновский секатор, и голос с асексуальной хрипотцой обнадежил:
– Если жить хочешь, молчи как хек мороженый. Пикнешь, глотку перережу. Приплыл, рыбынька.
С этим словами мне воткнули подозрительно розовый кляп и картинка погасла. Следовало обосраться, но от страха я позабыл данную функцию. Так блядь, началось мое большое и увлекательное половое приключение всей жизни, первое и последнее знакомство с интимной стороной женщины и что более важно – душой ее интима, растянутое как установит следствие, в целых четыре дня.
Итак, я очутился бездвижен и слеп. Только слух, обоняние и осязание половым членом, служило мне источником познания окружающего мира. Как истый корреспондент, я постарался беспристрастно оценить его, и дам самую объективную оценку.
Ну, хули сказать, женский мирок оказался пиздец незатейлив – до сих пор меня преследует непоколебимая уверенность, что меня похитило племя не имеющих языка, сострадания, хитрых и изобретательных охотниц за хуями – тотем у них такой.
Они немы – лишь стоны, всхлипы, смешки да ахи-вздохи. Слово брал лишь хриплый голос, чтобы приободрить стояка, или разрулить свары вокруг тотема – хуя стало быть. Про себя я окрестил голос «хозяйкой», потому что распоряжался мною он.
Позже я узнаю, что это одноглазая воровка Синичка пятидесяти лет, откинуться ей радовалось в семьдесят, и терять кроме последнего глаза было отчаянно нехуй. Потому, эта Отто Скорцени с сиськами и рубцом через глазницу и устроила диверсию, с целью поебаться на посошок и монетизировать половое влечение колонисток.
Опознать я смог только ее, – по голосу, остальные насильницы остались неуязвимы. Идентифицировать их по сопенью носа и чавканью пизды я не мог, да тут спасовал бы и сам Шерлок мать его Холмс со скрипкой, трубкой, лупой, залупой не по делу Лестрейдом, братиком Майкрофтом, Ватсоном и миссис Хадсон с дедукцией заодно.
Мне показали ножницы, опустили забрало, и кинулись по очереди, жадно сосать мой сосуль. Тут я и лишился сознания по новой. Поймите, в шестьдесят восьмом, когда мама учитель литературы, а тебе девятнадцать и ты советская целка, а в школе театральный кружок и Онегин от зубов, возвыситься, дав в воображении за щеку Татьяне или даже низкой Элен Курагиной, – не приходило в голову.
Я был романтичен, поклонялся женскому образу, у меня вон и первой женщиной был запланирован редактор с васильковыми очами. Но мне ее предстояло завоевать, покорить интеллектом, обхождением, цветами и цитатами, и сосать она мне вовсе не обязана, ну если только ей это жизненно необходимо как томик Блока, и все одно это шок. И тут вдруг такое…


Вскоре, от факта, что меня недвусмысленно ебут на круг, я пришел в себя. Едва одна соскакивала, как на хуй вспрыгивала другая – всего я насчитал четверых раскрепощенных уголовниц.
Я был молод, здоров и горяч, и ждать поутру стояка под боком сонной жены не приходилось, – наоборот, – со стояком надо было сражаться насмерть, как с несгибаемым ёбаным Вермахтом образца сорок первого, вот они и сражались, и в конце концов, к отбою победили. Простые блядь русские женщины, пою вам славу – вы соль земли! На ваших плечах, вернее сиськах, а точнее пёздах…Помолчу лучше нахуй.
Меня покормили, усадили растекающегося, как маленького на горшок – ведро, поддерживая и заботливо шипя «Пись-пись-пись», – вот же суки – что называется, изнасиловали и подбросили до дому! Потом связали, остроумно примотали к трехметровой деревянной доске, забили рот кляпом и плотно подвязали ебало, чтобы не выплюнул – торчал только нос, – я напоминал обиженного доктора Лектора с издевательскими розовыми трусами в смертельной пасти. Припорошили тряпьем. Обессиленный, я вырубился мгновенно. Спал крепко.
Так закончились первые сутки рабства. За ними, натужно проползли изнемогающим Мересьевым страшные вторые. У меня тогда поехала башка – восемнадцать новых жадных дырок разбросанных по шести телам, приготовились всосать меня без остатка, как ребенок слюдяную, сладкую соплю.
Я слышал, как хрипатая довольно бормотала, пересчитывая банки сгущенки, пачки чая, взвешивала что-то на тарированный глаз: «Четыреста? Не пизди! Донесешь сахаром, у нас не колхозный рынок, – магазин бля, ценник сука, хуй свежего завоза!», а ей в ответ сквозь зубы: «Угу». Меня продали за богатый харч. Вкруг меня навели целомудренную занавесь, как усыпальницу для безотказной в летаргии Белоснежки и начался ёбаный ад, Армагеддон моего мировоззрения по женскому вопросу.
Когда долетавший издалека стрекот швейных машин оборвался – отбой, я понял что это конец. И не потому, что буду без затей заёбан, а просто, после всего, что со мною сделали, «УДО» нехитрой перестановкой букв превращается в «НС». Сейчас меня нашинкуют и спустят по кусочкам в унитаз. Но я счастливо, вернее нихуево ошибся. Засыпал тревожно – не зря…

С наступлением третьих суток, я проснулся охуенно взволнованный! В воздухе неуловимо и страшно попахивало пиздорезнёй. Как позже покажет следствие, я оказался вовлечен в соцсоревнование штаношниц и рукавишниц. Ранее, вторые кинули вызов первым и уверенно выигрывали, пока штаношницам не свалилось подспорье с хуем – я, ваш собственный корреспондент Гулечкин.
Штаношницам, победа сулила послабление режима, и рукавишницам было предложено слиться в обмен на меня. И те, наплевав на производственные показатели, рабочую гордость, маячившее некоторым бригадницам алым треугольным вымпелом с золотой бахромой «УДО», единогласно голосовали слив в пользу отшивателей штанов. Вот же ж проститутки!
Вереница пёзд, ртов и даже анусов, чей плотный охват я отметил, но все же осудил (откуда это преклонение перед растленным Западом?!) полетела чавкающим, склизким кубарем, испепеляя юношескую душу.
Пользовали меня безотходно – покуда одна гнездопиздилась, а точнее пиздогнездилась на моем портрете, то двое гоняли по яйцу, третья терзала хуй, а остальные, разобрав из кучи инвентаря руки и ноги, удовлетворялись моими музыкальными пальцами, – кому куда вдохновеннее.
Меня просто пожирали, смыливали без остатка пёздами, – хуй у меня точно постройнел, а обводы залупы оформилась в стремительный носовой обтекатель сверхзвукового, тогда еще секретного «Миг 25». Я лишался сознания, дважды вырвало, в отчаянии цапнул кого-то за клитор, или развесистые гроздья геморроя, хуй его знает, – в производственной горячке от меня даже извинений не потребовали, но работу не свернули – минутный перекур у перегретого станка, и опять.


Не успел дух перевести, и вот кто-то уже громоздится на окаменевшую залупу. Садится, и… замирает не характерно. Потом чьи-то руки ощупывают лицо, быстро заглядывает под повязку и голосок: «Ой!». Я узнал ее! Светка, моя школьная любовь!
– Спаси,– прошипел я. – убьют.
Светка застыла на хую в замешательстве.
– Спаси.
Она склонилась к уху и сказал:
– Прости, Гулечкин. Соцсоревнование сливаем, меня не поймут, да и когда еще хуй, в смысле случай представиться. Мне еще пятерку мотать... – и растоптала пиздой остатки пиетета к ее величеству женщине. Я лишился сознания.
А потом обрушился свет. С меня сорвали повязку и хлопали по щекам:
– Корреспондент! Живой? Ну блядь бабы у меня!
Узнал восхищенный, горделивый голос начальника колонии, свет пыльной лампочки режет глаза как дым костра, слезы. Веревки срезали, не могу пошевелиться, одеревенел как заготовка для Буратино, хуй отсутствует как таковой – не чую по сей день. Так меня нашли к вечеру четвертых суток. Еще немного и я сошел бы с ума по букве «пизда».
Дура провожатая, бросившая меня на углу швейного цеха за посрать, не нашла меня и решила что я ушел, сбегала на КПП и спросила у только что сменившегося долбоеба охранника, не выходил ли кто? Тот брякнул что выходил (это был слесарь, а я корреспондент). Только через трое суток, когда милиция таки приняли заявление о пропаже человека и корреспондента, выяснилось где меня искать.
Женщин я ненавижу, при воспоминании о последней любви Земленухиной, мне становится хуево – накатывают военные воспоминания, окружение, наседающие враги, и хочется купить на толкучке пулемет Максим – он охуенно основателен и стреляет бесконечными очередями. Идите нахуй психологи – Стокгольмским синдромом тут не пахнет.
А вы говорите, восьмое марта. И гомиком я стать не могу – не мое, да я и не пробовал. Остается монастырь.


Из тырнета. «Так, в 1968 году в женской колонии под грудой тряпья в невменяемом состоянии был найден мужчина. Дознание показало, что, будучи в сильном подпитии, он каким-то образом попал в женский барак, где был оглушен и связан. В течение двух недель десятки женщин пользовались им по очереди, впрочем, не забывая его мыть, брить, кормить.»

© Алексей Болдырев

Posted by at        
« Туды | Навигация | Сюды »






Советуем так же посмотреть