Прохожие шарахались в стороны от энергично шагающей строго посередине тротуара Кати, со спины похожей на не вполне еще сформировавшегося подростка, а на лицо – пожилой, измученной нарзаном женщины:
- Сволочи! Пидарасы! Поджидки! Пиздарвань! Говно! – летело в направлении случайно оказавшихся на ее пути людей вместе с брызгами слюны.
Катя, на самом деле, и не видела никого и, уж тем более, ни к кому конкретно не обращалась. Она просто разговаривала с кем-то, невидимым простому человеческому глазу.
- Как таких выпускают? – слышался приглушенный ропот напуганных пешеходов.
Катя была довольно высокой и сутулой. Темные волосы с едва заметной проседью коротко подстрижены и взлохмачены как у неугомонного мальчишки. Костлявые бедра и тощие неженские ноги в растянутых на коленках и провисших сзади шерстяных гамашах (это в июньскую-то жару!), верх от советского спортивного костюма с лампасами и воротом на молнии.
- Шалава! Сука! – гаркнула Катя прямо в ухо толстой тетке с нещадно разукрашенным лицом, которая неожиданно встала на ее пути. – Блядь! – веско закончила Катя и грубо толкнула ее всем телом.
- Какая я тебе блядь? – зычно откликнулась матрешка. – Я – жена и мать двоих детей!
Но Катя уже не слышала ее, а продолжала уверенно идти дальше.
Катю местные называли «дуралейкой» не за то, что ей уже в пять лет поставили неумолимый диагноз, а за то, что она с детства ходила каждые пятнадцать минут обливаться водой: сначала подставит голову под кран, потом наберет воды в ладошки и обильно смачивает тело прямо под одеждой. Вечно с нее текло, как из ведра. Так и ходила – вся мокрая, оставляя за собой ниточку оброненных капель.
Когда-то они жили втроем с мамой и старшим братом. Потом умерла мама, женился брат, и Катя осталась одна в коммунальной комнате в центре города. Брат приезжал раз-два в месяц. Привозил ей сигарет. Покупал легкие «Винстон», дорогие. Катя вырывала блок сигарет из его рук и шептала: «Мразь..Выродок…». Брат не обижался: он ее другой и не помнил. Только совсем маленькую, когда еще и говорить толком не умела.
Видимо, с ее ранней болезнью было связано и странное нарушение речи: она никогда не говорила фразами – только существительными, изменяя при необходимости род и число. Слова она запоминала, в основном, бранные. Мама была знаменитой на всю улицу матерщинницей. Катин брат вообще подозревал, что мама их была сама не вполне здорова. Пила она здорово, с юных лет. А после рождения Кати совсем опустилась: слонялась по подъездам, дома не ночевала, денег не приносила. Жили благодаря бабушке, которая исправно навещала детей и привозила продукты. Тоже покойница уже.
На зиму брат сдавал Катю в больницу, на лечение, которое, в сущности, заключалось в каком-никаком трехразовом питании и гарантированной койке в отапливаемом помещении. В двенадцать лет Катя зачем-то забрела на кладбище и чуть было не замерзла там. Хорошо, сторож любопытный попался. С тех пор брат боялся оставлять ее на зиму одну.
В больнице при приеме в который раз происходила бессмысленная беседа с врачом. Катя смотрела в пол и беззлобно выплевывала разнообразные оскорбления. В палате она ни с кем не общалась и любую попытку завязать разговор обрывала очередным унизительным словом. К ней привыкли и не трогали больше. Только сигареты стреляли. Катя была не жадная.
Раз в неделю был главный обход: профессор подходил к каждому больному и спрашивал, как настроение. Катя всегда отвечала односложно:
- Мудила! Говносос! Импотент!
Профессор мелко тряс головой и с озабоченным видом поворачивался к заведующему отделением. Они о чем-то шептались между собой и понимающе окидывали взглядом Катину жалкую фигуру. Помолчав, отходили к другой, как правило, более миролюбивой пациентке.
Сестры не любили Катю, потому что за ней все время надо было подтирать (своей привычке ежеминутно обливаться водой она не изменяла и в больнице), но вздорить с ней не решались – больно воинственный был у нее вид.
Катя не умела читать, журналы ей рассматривать было не интересно, гулять ее не выпускали. Поэтому с утра до вечера она сидела в туалете и беспрерывно курила, как наркоманка – скуривая под чистую даже фильтр и прикуривая одну от другой.
Однажды одна из сестер втащила с трудом передвигавшуюся старуху в туалет и, сняв с нее трусы, стала совать ей их под нос:
- Что, сама дойти не могла? Я за тобой должна говно подбирать? Я должна?
Старуха непонимающе пятилась и лепетала что-то несуразное про квашенную капусту.
Катя, наблюдавшая эту сцену, неожиданно вскочила и вырвала у сестры перепачканные трусы, а потом с восторгом начала хлестать ими нянечку, изредка выкрикивая:
- Жопа! Срань! Вонючка!...
Катю уняли уколом, после которого она пролежала двое суток в сладкой дреме.
Ей снился необычный сон. Она разговаривала в нем совсем по-другому, будто и не она вовсе. В деревне у бабушки, под старым вязом она сидела на скамеечке вместе со своим отцом, которого никогда не видела, и задавала ему странный вопрос:
- Отец, скажи, можем ли мы вернуться в невинность?
Отец достал из кармана черствый пирожок и заткнул им себе рот, как кляпом.
Кате стало смешно и она звонко рассмеялась, как не смеялась никогда в жизни.
Потом отец вынул пирожок изо рта и, нежно потрепав ее волосы, ответил:
- Нет, доченька. Мы так низко упали, что нам бы хоть на колени подняться.
Катя горько задумалась, потом вновь спросила:
- Отец, простишь ли ты меня?
Отец хмыкнул, осмотрелся по сторонам и грустно констатировал:
- Дети… Что с вас взять?...
Катя проснулась в слезах, залезла на подоконник и разбила локтем стекло. Вцепившись в прутья внешней решетки, она завопила в пустоту:
- Пиздец!