Я родилась в интеллигентной петербургской семье. Отец мой был филологом с еврейскими корнями, а мать – литературным критиком; она писала статьи для “Невы” и ”Литературного обозрения”. Воспитание моё заслуживает особого внимания, впрочем тема это нелегкая, и анализировать его сейчас, когда времени остается катастрофически мало, я не собираюсь. Скажу лишь, что к десяти годам я сносно разговаривала на французском и английском, а ”Онегина” знала наизусть почти всего. Кроме того, воспитание моё можно с определенной долей условности назвать пуританским. Плохо это или хорошо – решать не мне. Разумеется, подобное детство наложило на меня некоторый отпечаток; нельзя сказать, что у меня были проблемы в общении со сверстниками, но, грубо говоря, сверстники с их житейскими проблемами меня мало интересовали. Так называемый переходный период, в особенности старшие классы средней школы, выдался сложным.
И потому философский факультет Санкт-Петербургского государственного университета стал для меня глотком свежего воздуха. Я наконец-то нашла людей, с которыми было удивительно приятно общаться, и на первом курсе у меня даже снизилась успеваемость, столько нового мне пришлось пережить. Впрочем, моя страсть к иностранным языкам и классической литературе никуда не делась, и вскоре я акклиматизировалась в новой, безусловно благотворной и творческой среде. Спустя некоторое время в мою жизнь вошла Любовь, и она также внесла некоторые коррективы в практически завершенное сознание; так сказать, финальные штрихи. Любовь вышла долгой и счастливой, мы встречались до четвертого курса. Но всё хорошее когда-нибудь кончается. Стоит заметить, что разошлись мы относительно легко и безболезненно.
Две недели назал мне исполнился двадцать один год. В Петербург пришла осень, и серые воды Невы, подняшиеся на добрых полтора метра, создавали тревожное ощущение незащищенности. Я шла по набережной лейтенанта Шмидта к университету. Заканчивалась юность; начиналась взрослая жизнь – учиться оставалось каких-то три месяца. В то время я уже работала внештатным корреспондентом в одном аналитическом издании, жила на семнадцатой линии Васильевского острова в оставшейся от бабушки комнате и не знала, что делать дальше. Перспективы были обозначены довольно четко, но радости от этой самой взрослой жизни я никакой не испытывала. Впрочем, это неважно.
Вскоре я достигла университета и вошла в старое, построенное еще в Петровскую эпоху здание. Широкие полупустые коридоры, которые за пять лет стали для меня родными; эти широкие коридоры, в которых сохранилась атмосфера традиций русской науки и культуры, и кроме того – дух неизбывного студенческого братства, вселили в меня покой и уверенность. Я подошла к окну и посмотрела на серые облака, бегущие над гранитными набережными. Здание Сената и Синода, Медный всадник, спешащие куда-то люди и моросящий дождь.
В тот же момент заревела сирена. Страшный голос, который можно услышать в старых фильмах про войну, спел поминальный катехизис над могилой моей прежней, мирной жизни. Всем жителям города предлагалось немедленно спуститься в бомбоубежища, или проследовать к ближайшим станциям метро, ежели таковые рядом имеются. Кроме того, отдельно оговаривалось, что тревога не учебная.
В самые первые секунды сердце сковал страх. Руки предательски затряслись, и тяжелая, невыразимая тоска заныла в груди. Но решение пришло само по себе; я понимала, что если начнется третья мировая война, то о привычной мне жизни можно и не думать. И потому я решила остаться наверху, во что бы то не стало. Если бы каким-то чудом смогла я узнать, к чему приведёт меня это неосмотрительное решение, я с радостью погибла бы под завалами в любом бомбоубежище. Но этого не случилось.
Вокруг началась паника. Люди давили друг друга, пытаясь занять место в ближайших подвалах. Социум показывал свою самую отвратительную личину, но я была выше этого. Институтские коридоры быстро опустели. С набережной доносился рёв толпы, а я вошла в свободную аудиторию, огляделась и обнаружила на окне электрический чайник, кружку и баночку кофе. Заварив себе ароматного напитка, я достала принесенный с собой одиннадцатый том собрания сочинений Достоевского, уселась на подоконник и приготовилась встертить смерть с достоинством.
Я листала книжку и думала о жизни. О людях, которые мне дороги. О дороге, которую я не успела пройти. Огромная ракета, несущая ядерную боеголовку не та сила, которой я могу что-то противопоставить. Но проиграть с улыбкой на лице – о да, это было бы невероятно красиво.
Раздался страшный рёв, и взглянув в окно я увидела эту самую ракету. Она пронеслась над университетом с огромной скоростью, и за считанные доли секунды скрылась в облаках за куполом Исскаиевского собора. Спустя еще одно мгновение я ослепла от страшной вспышки и потеряла сознание.
Но это был не конец. Я обнаружила себя в той же аудитории, лежащей на полу, поздним вечером. Лицо моё было изранено осколками стекла, его выбило взрывной волной, но видимо раны были неглубокие и кровь уже запеклась. В ушах гудело, сильно болела голова. С трудом я поднялась на ноги и выглянула в окно. Из-за темноты ничего не было видно, электричество не работало, вдалеке, на другом берегу невы, полыхали пожары. Я вышла в коридор, чтобы укрыться от холода, ведь окна были разбиты. Силы покинули меня, и закутавшись в оконную штору я заснула прямо на полу.
Проснулась я утром. Во рту стоял неприятный металлический привкус, но голова уже не болела. Несмотря на слабость, я чувствовала себя гораздо лучше, чем вечером. Поднявшись и отряхнувшись, я отправилась на поиски выживших. Внизу, на выходе из института, я обнаружила небольшое зеркало и посмотрела на себя. Раны действительно были неглубокими, и лишь одна оказалась странной: во лбу проходила черная, глубокая черта с загнутыми внутрь краями, а сверху её венчал красный прыщик. Потрогав это непонятное образование пальцем, я с ужасом ощутила, как палец заходит глубоко внутрь, чуть ли не за лобовую кость. Бросив зеркало на пол и еще раз убедившись, что с координацией движения и памятью у меня всё в порядке, я вышла на улицу.
Набережную патрулировали военные; они сразу же заметили меня и отвезли в наспех созданный пункт первой помощи для пострадавших. То ли в спешке, то ли из-за усталости на мою странную рану не обратили внимания, её просто смазали зеленкой. Получив необходимую медицинскую помощь, я отправилась домой.
Видимо, удар пришелся по восточной части города, поэтому Васильевский остров особо не пострадал, разве что стёкла кое-где были выбиты и рекламные щиты повалились от взрывной волны. Добравшись до дому, я с радостью обнаружила что он в порядке. Я вскипятила себе кофе, разделась, перекусила и в очередной раз почувствовав слабость легла спать.
Проснувшись, я попыталась позвонить друзьям, но телефон не работал. В задумчивости я прошла в ванную комнату и остолбенела, увидев себя в зеркало. За время сна рана на лбу увеличилась приняла очертания женских половых органов. В этом не могло быть сомнения; особенно ярко выделялись половые губы, а красный прыщик спрятался под ними и превратился в клитор. Чуть выше из кожи пробивались темные волосы. В ужасе я прошла в комнату, села на пол и заплакала, обхватив лицо руками. Слёзы текли как из ручья, меня трясло – и вдруг я почувствовала, что моё второе влагалище увеличивается, а по телу растекается приятное тепло. Не в силах удержаться я принялась ласкать и массировать свой лоб. Вскоре я кончила. Грустная ирония овладела мной, и я рассмеялась, лежа на дивание. Впрочем, вскоре я пришла в себя, повязала на лоб марлевый бинт и отправилась искать друзей.
Жизнь постепенно налаживалась; в город завезли гуманитарную помощь, и уже через пару недель меня пристроили корректором в одну районную газету, не без знакомств разумеется. Но марлевый бинт здорово осложнял жизнь, к тому же плотские желания стали одолевать меня гораздо чаще, чем это случалось до взрыва. По вечерам я давала волю своим чувствам и тёрлась лбом о дверные косяки, обитые для комфорта резиной и латексом. Вскоре я не смогла ходить на работу – онанизм стал настолько опасной привычкой, что мне хотелось трахать себя постоянно. Мне приходилось дрочить оба влагалища одновременно, чтобы хоть как-то снять накопившееся за день напряжение, но страсть к плотским утехам всё росла. Наконец я почувствовала себя по-настоящему счастливой, когда прогуляв работу весь день пролежала в кровати, удовлетворяя себя огурцами и бананами. Но наутро я уже не смогла выйти на работу.
Целыми днями я сидела дома и трахала себя в оба влагалища. Когда кончалась еда, я одевала бинты и выбегала на улицу, чтобы занять у друзей и знакомых немножко денег. Они удивлялись, увидев меня в таком странном состоянии, но виду не подавали. Купив тушенки и хлеба, я бежала домой.
Жизнь превратилась в ад. И когда в очередной раз я увидела, что комната моя больше похожа на помойку, а в холодильнике кончилась еда, я решила побороть эту страшную привычку. Взяв волю в кулак, я оделась и вышла на улицу.
Первое время прогулка давалась мне легко. Я прошлась по набережной, подышала воздухом и вышла на Дворцовый мост. Может быть, у меня и получится, думала я, шагая по дворцовой площади. Война оказалась быстротечной, и глупо считать, что жизнь закончена. Конечно, первое время придётся сложно, но если как следует постараться...
Увы. Вскоре похоть опять начала одолевать меня, и я с трудом сдерживала своё желание наброситься на первого встречного прохожего. Каждый шаг, каждое движение ног только усиливало страсть. В ужасе я побежала по улице, стараясь не думать о своих физических ощущениях. Удивлённые взгляды прохожих провожали меня, пока я не оказалась на Казначейской улице, в старом и угрюмом районе, который называют Петербургом Достоевского. Не выдержав тяги к самоудовлетворению, я было приметила арку и захотела забежать во дворик, чтобы сделать там своё грязное дело, но вдруг передо мной возник Фёдор Михайлович. Каменный памятник, установленный великому писателю, взирал на меня суровым и беспристрастным взглядом. Но я вспомнила, сколько за этим взглядом скрывалось доброты и человечности. Я вспомнила рвение Достоевского к идеалам чистоты и нравственности; вспомнила силу, с которой он стремился к царству мысли и света, стремился до самого конца, несмотря на кошмар, творившийся вокруг. Я вспомнила его трогательную жалость к бедным людям; вспомнила его суровое отношение к нигилизму и безразличию; вспомнила старое, пахнущее прелой бумагой тридцатитомное собрание сочинений, которое с таким трудом выкупил мой отец еще в семидесятых годах.
И я приняла решение.
Сейчас я стою на поцелуевом мосту. Ночь, минус десять градусов. Канал Грибоедова скован льдом, но под мостом чернеет большая полынья. Если враг не сдаётся, его уничтожают. Я победила себя. Я сделаю это. Прощай, жестокий мир.
Бабусятка Пиздохуй