Как-то раз меня собрались исключать из школы. Вообще-то, ребенок я был бесконфликтный, покладистый и совершенно не шумный. Сидел себе на задней парте и тихо делал миленькие гадости. Когда учителя в новой школе ко мне малость попривыкли, то и вовсе перестали обращать внимание. Но на первых порах некоторые вещи казались им неприемлемыми.
Вот физика, например. Невзлюбил я физику, что поделать. Не науку как таковую, к ней я был скорее равнодушен. Невзлюбил то, что ей сопутствовало. Предмет, иначе говоря. И приходится признать, предмет в лице строгого педагога Марии Ивановны отвечал мне взаимностью. Не то, чтобы она придиралась или как-то иначе выказывала особенную ко мне неприязнь, но характерами мы не сошлись — это факт. Вариант «стерпится-слюбится» не рассматривался. Мария Ивановна была педагогом классической советской школы (в смысле стиля, манеры преподавания) и наотрез отказывалась воспринимать новые тенденции. Мы постоянно с ней ссорились по мелочам.
Так как бить меня, к ее явному сожалению, было нельзя, а на чистом авторитете у Марии Ивановны не всегда получалось одержать победу, то иногда наши острые диспуты о природе вещей имели продолжение. От идеи вызывать родителей в школу она отказалась практически сразу. Одной встречи с моим стариком-отцом оказалось вполне достаточно, чтобы понять, в кого я такой подлец уродился. Поэтому обычно все заканчивалась арбитражным судом под председательством директора школы. Конечно же, вмешательство третьих сил уязвляло самолюбие Марии Ивановны, ее профессиональную гордость, так сказать. Мария Ивановна была искренне убеждена в своей способности взглядом гнуть железные ломы. Ей казалось противоестественным, что некоторые дети не убегают от нее с криками ужаса.
Директор была молода, не чужда демократических преобразований в широком смысле слова, но в решающие моменты становилась как сталь, как противотанковое укрепление. Когда я второй раз за неделю был притащен к ней на расправу, она именем XIX-й Партийной конференции постановила: чуть еще чего — и не всякое ПТУ рискнет связать со мной свое будущее, так как рекомендательные письма, которыми меня снабдят на дорожку, будут отнюдь не лестного содержания.
Много ли надо, чтобы напугать маленького мальчика? Конечно, я испугался. И не явился на генеральную уборку школы. Собственно, полкласса не явилось, но тот факт, что многие дети пошли именно ко мне домой смотреть редкую породу морских свинок, выставил меня главным виновным инцидента. Более того, вечером, как раз в то самое время, когда немногочисленные приличные одноклассники драили полы и коридоры, некоторых детей видели нетрезвыми. Да и это тоже, в общем-то, было бы полбеды… Но они сосредоточенно разбивали ногами автобусную остановку прямо напротив нашей альмаматры. Вот, понимаешь, какая вышла незадача.
На экстренно созванном педсовете партия войны поставила вопрос на ребро жесткости. Дергали по одному, как в гестапо. Быстро расправившись с рядовыми участниками мнимого заговора, последним попросили пройти на коврик меня.
Мне как-то сразу не понравились умонастроения, царившие в учительской комнате. В воздухе носился этакий дух холокоста и бухаринского процесса. Больше всего настораживала манера собравшихся говорить обо мне в третьем лице. Как будто я уже умер. Разговоры велись вроде бы отвлеченного характера, но на самом деле предметнее некуда. Мол, если допустим, кто-то (выразительный взгляд в мою сторону) не хочет учиться в нашей школе, так может быть, как ни жаль (лицемерный вздох), но пора расставаться.
Дело отчетливо запахло чем-то невкусным.
«Хе-е-е-ера себе!» — думаю. —«Как это мило!».
Долго, и с хорошим, боевым настроем меня клеймила Мария Ивановна. И такой я, и сякой я, и христопродавец и с законом Ома знаком лишь понаслышке («Это неправда!» — возмутился я, потомственный, хотя и неудавшийся физик).
Тут и химичка подоспела со своими тремя копейками, мелочно припомнив мне какой-то сорванный опыт, разбитый стенд, нестройное хоровое пение на задней парте, и свои горькие слезы в лаборантской. В принципе, я был готов признать все пункты обвинения, кроме слез. «Откуда мне знать, почему вы там ревете в лаборантской! При чем здесь я вообще?! Может, у вас муж пьет?!» — как мог отбивался я. После короткой, но жаркой перепалки коварная химичка снова театрально разрыдалась и выбежала из учительской. Ну тут пошла жара…
Завуч младших классов, которую я знать-то не знал, и которая упорно называла меня «Колпаков» вдруг обнаружила во мне какие-то прямо-таки демонические черты, что, конечно, льстило моему самолюбию, но было абсолютным преувеличением.
— Смотрю я, Колпаков, в глаза твои бездуховные, и мне страшно становится! — сокрушалась вероломная баба, драматически заламывая руки с очевидным риском вывихнуть локтевые суставы.
— Кулаков, — вполголоса поправила ее директриса.
— Что — «Кулаков»?» — не поняла завуч.
— Он Кулаков. Его фамилия Кулаков, — объяснила директриса.
— Да? Но это не меняет сути дела!
Короче, Пастернака не читал, но осуждаю.
Школьный психолог и по совместительству преподавательница предмета про основы семейной жизни решила тоже не отставать. Она, улыбаясь горькой трагически-торжественной улыбкой, продемонстрировала благородному собранию заполненную мною анкету. Собственно, я там почти ничего не написал, так как это находилось за пределами слабых человеческих сил. Проигнорировать же анкету вообще было нельзя, да и невежливо как-то… Поэтому ответы были даны в графической форме.
Например, имелся в анкете такой мудацкий по своей сути вопрос: «Как ты представляешь себе свою будущую жену?». Вот как отвечать, скажите, пожалуйста? «Это здоровенный негр-зулус в кожаных шортиках» — так, что ли? Свои представления я проиллюстрировал схематичным изображением условной женщины. В целом рисунок был вполне пристоен. Во всяком случае, он совсем не являлся тем «пошлым и глумливым хамством», каким его попытались представить мои недоброжелатели.
И кстати, спустя многие годы, когда моя «будущая жена» стала суровой реальностью, она так же, как и ее рисованный прототип, курила табак и охотно употребляла алкоголь. Получается, как в воду глядел. Так какого тогда, спрашивается, арапа меня прессовали, кошмарили и чуть из школы не выперли?
Историческая дама, развивая успех наступления, приписала мне антисоветскую агитацию, которой я будто бы занимался на ее уроках. В 87-м году это было еще актуальным, хотя уже и не смертельным. Но тут каждое лыко казалось в строку.
— Ты вот, я смотрю, виски бреешь… А знаешь, кто на Западе бреет виски? — спросила она меня замогильным голосом.
Дело в том, что историчка уже задавала мне этот вопрос наедине. Я тогда ей ответил: «Бойцы Фронта национального освобождения имени Фарабундо Марти!». Она, стало быть, простодушно рассчитывала, что я повторю это вслух на педсовете. Ёпта! Я ожидал от нее именно какого-то такого примитивного подвоха, я был настороже. Конечно, я лишь тупо мотал головой и мычал как дебил:
— А чё... я не чё... это мне случайно… в парикмахерской.
По бытовавшему тогда мнению, на Западе виски сбривали панки, а панки эти хуже фашистов — они день рождения Гитлера празднуют. А день рождения Гитлера… Это такая вещь, брат, с ней не шути.
Припомнили мне и инструктора райкома ВЛКСМ.
Комсомолец, инспектируя нашу школу на предмет своевременной сдачи взносов и верности заветам, вдруг обнаружил, что в здоровом коллективе завелась червоточинка и спирохета бледная — беспартийный девятиклассник. Мало того, даже не кандидат еще! В то самое время, когда пять последних кандидатов в члены с ослиным упорством сдают зачеты по истории КПСС, этот стиляга беззаботно поплевывает в потолок, одним только видом своим разлагая атмосферу. Какого пса его так растревожило — неизвестно, но инструктор, по агентурным данным, прямо позеленел весь, узнав об этом вопиющем факте. Он топал ногами, орал и грозил ужасными карами, вплоть до дождя из серы, глада, мора, бубонной чумы и труб иерихонских.
Строго говоря, кроме меня имелся еще один аполитичный кадр – некто Миша Емелин, но ввиду очевидной ничтожности последнего, весь гнев комсомольца сосредоточился на мне. Разнеся вдребезги за благодушие и самоуспокоенность школьного комсорга Леху Лыткина, молодежный лидер распорядился немедля вызвать уклоненца, чтобы собственноручно обратить того в веру истинную. Соскучился он, видите ли, по оперативной работе, истомился в кабинете, жопу отращивая. Я пришел, сел на барабан. Изгнание бесов началось.
Румяный молодчик со знаменитым стройотрядовским задором битый час прыгал вокруг меня как дрессированный бабуин. Он, яростно размахивая пухлыми кулачками, разъяснял мне и комсоргу Лыткину текущий политический момент, международную ситуацию, историческую справедливость социализма, его неизбежную победу в мировом масштабе (несмотря на временные трудности). Я, рассматривая стенгазету «Прожектор Перестройки», согласно кивал головой. Лыткин потрясенно молчал.
Видя, что дело идет туго, инструктор снял пиджак, повесил его на спинку стула, треснул о свое налитое тельце подтяжками, и с остервенением накинулся на меня вновь.
Он то взывал к моей сознательности, то корил за отсутствие гражданской позиции, то пугал туманными фразами вроде «кто не с нами, тот против нас», то вдруг обещал прекрасную характеристику от себя лично — якобы, я ему сразу приглянулся.
Я, немного напуганный его латентным напором, отвечал уклончиво, и в основном упирал на то, что пока, к сожалению, не чувствую себя достаточно достойным находиться в одной с ним организации. А как почувствую, так сразу же дам знать. Исчерпав все свои доводы, но так и не добившись от меня обещания немедля вступить в ряды ВЛКСМ, партайгеноссе обиделся и уехал.
Мы с комсоргом Лыткиным заперлись в пионерской комнате и под жуткие завывания ансамбля «Slayer» распили бутылку отменной дряни «Механоджийско», припасенную заранее.
Ставили мне на педсовете в вину и вовсе смехотворные вещи.
Например, все мальчики поначалу одевались в прекрасные форменные пиджаки, а я в курточку для пятиклассника. Хотя доподлинно было известно, что пиджак у меня имелся. Родительница моя, припертая на родительском же собрании к стенке прямым вопросом классного руководителя, малодушно не смогла отрицать этого факта. Вроде бы мелочь, пустяк, но. Постепенно многие принялись ходить в курточках, что довольно-таки глупо смотрелось на межшкольном «Смотре-конкурсе строя и песни», и особенно глупо на Роме Киселеве – мальчике, больше похожем на бывалого дядю. Во многом благодаря этому выступление нашей школьной строевой сборной провалилось. (Конечно! А то, что я получил спецприз Зрительских симпатий как лучший запевала смотра — про это вообще никто не вспомнил!).
Далее. Стал я, несмотря на запрет, ходить исключительно в клетчатых рубашках – и все стали ходить в клетчатых рубашках, а Киселев еще и в вареных джинсах!
Нацепил я октябрятскую звездочку – и все стали ходить с октябрятскими звездочками, а Киселев еще и со значком «Общество трезвости» («Что же тут плохого?!» — завопил, не выдержав, я).
В общем: «Иночкин фехтовался на палках, а потом весь лагерь начал фехтоваться, даже девочки!». Мало по малу складывалась следующая картина: дисциплина в школе падает и, похоже, основная причина этого процесса установлена.
Вот здесь тонкий момент будет. Я совершенно не являлся злостным нарушителем или записным баламутом. Сомнительная репутация члена какой-нибудь там сраной Хельсинской группы и отчаянного борца с режимом мне ни к чему. Но так уж получилось, что все в тот день клином сошлось на мне. Педагоги не стали утомлять себя отделением мух от котлет, и решили в назидание прочим просто прибить кого-нибудь первого попавшегося под руку. Тут и попался я — с сорванной генеральной уборкой, идиотской анкетой, пьющим мужем химички и прочими нелепыми совокупностями…
Образно говоря, одной ногой я уже был на улице, но тут литараторша, классный руководитель, военрук и математик (словом, люди доброй воли) встали горой на мою защиту. Физрук, между прочим, вообще сказал, что я его единственная отрада, чем немало меня озадачил. Но особенно тепло обо мне отзывался, невзирая на мое слабое знание устройства автомата Калашникова, военрук Константин Сергеевич. Полковник в отставке Константин Сергеевич находился на короткой ноге с заведующим РОНО, о чем не могли не знать собравшиеся. Политический момент, ага.
Многое зависело от англичанки Веры Николаевны, и она неожиданно поддержала меня, хотя призналась, что некоторые мои качества ей категорически не импонируют. А Вера Николаевна это… Ну вот многие наверняка помнят Рождественскую Татьяну, кажется, Васильевну — тетю тоже совсем не слабую. Так наша Вера Николаевна, доложу я вам — это две, а то и три Рождественские вместе взятые. Женщина-пятифутновая гаубица!
Мне вообще систематически везло с англичанками. Бабы все как на подбор — хоть дивизией командовать. Удивительно, но эти титаны педагогики и фонетики совместными усилиями за шесть лет обучения смогли вложить в меня примерно тридцать английских слов, плюс полстишка про некоего Соломона Гранди, забавно родившегося в понедельник, и еще более забавно склеившего ласты в воскресенье. Ах да, еще Лена Стогова со всем своим полоумным семейством: папой-слесарем третьего разряда, мамой-инженером, и братом-комсомольцем, кандидатом в отряд космонавтов! Благостно-дебильный энтузиазм и чистый взор незамутненных разумом глаз. Сейчас подобных людей можно часто видеть в рекламе про плавленые сырки и кетчуп.
Положение мое уже не было таким отчаянным. Из по-настоящему авторитетов против меня высказался только один человек, вступились же за сироту сразу четверо школьных тяжеловесов, включая секретаря партийной организации — моего классного руководителя Ларису Петровну (хотя, откровенно говоря, она могла еще не такое поведать миру).
Следуя за переменчивым военным счастьем, мудрая директриса, которая до сих пор никак не участвовала в дискуссии, высказалась в том духе, дескать, да, недостатки имеют место быть, но мы будем вместе упорно работать над их исправлением.
— Правда? — ласково спросила она у меня.
— Правда! — с воодушевлением воскликнул я.
Меня (уже почти что по-дружески) еще немного пожурили для порядка, и отпустили с миром. Физрук попросил на память портрет моей будущей жены. Широко расписавшись на анкете, я раскланялся.