Слово-то какое кривое, дурацкое!
Так скалу какую-нибудь назвать могли, могучий чёрный клык, нависающий над водой бурной реки. Есть на Волге утёс, бурым мехом оброс… хотя где её взять бурную-то, в Глухове? Средняя полоса страны же. С южным уклоном и местными особенностями.
В этих краях нет скал. Нет бурных рек. Всё степенно, сонно, как веками сложилось, и люди соответствующие, неторопливые. Но прозвище вот влепили, не отодрать: одинец.
Как фамилия малороссийская, тоже ведь похоже…
Но фамилия у него была самая что ни на есть русская, Пастухов. Имя-отчество тоже без фантазии: Григорий Григорьевич. Одинец – это потому, что один он всю дорогу. Хотя и родители были когда-то, да померли – соседские бабки их ещё помнят, – даже жена имела место, но ушла. Надоел? Наверное, надоел. Куда он ей такой нелюдимый. Детей не нажили, молодость давно прошла, чего уж теперь. Так вот и живёт потихоньку, делит небогатый домишко с котом, в будни не спеша работает, на выходных пьёт.
Но тоже без задора, больше по привычке.
И сейчас стакан почти поднёс к губам, но выпить не случилось. Сперва за забором раздался крик. Басовитый, однако с повизгиванием в конце фраз, с фиоритурами, как бывшая супруга бы сказала. Она слов много интересных знала, не то, что он сам.
Григорьич не разобрал, что орали, но потом калитка затряслась от ударов. Колотили кулаками, затем в ход пошли ноги – железное полотно загудело, протестуя. Заскрипел и весь забор. Поставлено на совесть, мужики на заводе варили, столбы на полметра вниз в бетонных горшках, но сам факт – непорядок, конечно. Вызов общественному спокойствию.
Он снял очки, вытер засаленным рукавом рубашки покрасневшие глаза – вчера была пятница, опять перебрал чуток, сейчас бы подлечиться. Вот же суки! Сидишь тут, никого не трогаешь, а приносит кого-то нелёгкая. Журнал почитать не дадут. И выпить.
Раскрытая на заломленном развороте, пожелтевшая «Наука и жизнь» за ноябрь восемьдесят третьего была на столе, заставленном грязной посудой, предметом явно инородным. Однако же была. И он, хозяин, несомненно, читал эту статью, перечитывал, ища ошибки и внутренне споря с давно покойным автором. Зря, конечно, не воочию, но что поделать. Вечной жизни нет даже для профессоров физики, не говоря уж о скромных водителях молоковозов.
– Яйца вырву! – сообщил Григорьич в пространство, обращаясь больше к домашней обстановке. Скудной, как его жизнь, но всё-таки.
Поднялся, бросив очки на журнал и подошёл к окну.
Домик его от забора отделяло метра полтора: как раз тропинка вдоль стены и узкая полоса земли с редко стоящими деревьями. Абрикос, снова абрикос, а дальше к углу участка вишни и слива. Из-за этой полосы и высокой ограды происходящее на улице, узкой, но довольно длинной, представлялось сродни взгляду сверху вниз на канаву, по которой то плыли человеческие головы, то крыши легковушек, то – занесёт же нелёгкая! – ломая ветви продирался грузовик.
Калитку из этого окна видно не было.
И вокруг всё так же: узкие палисадники вдоль улицы, калитки, заборы, одноэтажные домики частного сектора, деревья и кусты. Деревня, глушь… Пресловутый Саратов показался бы столицей по сравнению с Глуховым.
– Открывай, разговор есть! – снова рявкнули из-за забора.
Валерка. Сосед. Человек и в трезвом виде не обременённый интеллектом и моральными устоями, а уж пьяный – и подавно. Зато отец семейства, состоящего из зашуганной Лариски с вечно немытыми волосами и сопливого мальчугана. Как его там, Данилы, что ли, лет десяти от роду. Наличие семьи у себя и отсутствие таковой у соседа время от времени пробуждало в Валерке непонятное чувство превосходства.
– Кончай молотить, – буркнул Григорьич, уже выходя на крыльцо. Сидящий на стёртых бетонных ступеньках Шаврик недовольно мяукнул и прыснул в сторону, далеко, однако, не уходя. Уселся на асфальте дорожки и начал вылизываться, поглядывая вокруг.
– Открывай, Одинец! Обсудим! – заорал Валерка, хотя хозяин дома уже неторопливо шёл к калитке, над которой торчала голова соседа.
– Чего надо? – проворчал Григорьич, ковыряясь с засовом, ржавым, давным-давно не смазанным. Всё у него такое в хозяйстве, куда ни глянь. Один кот ухоженный, да в сарае порядок, а дом со двором, да и самого себя запустил порядком.
– Яблоня твоя весь свет загородила, сколько уже говорю. Пили давай!
Засов подался, сыпля чешуйками ржавчины под ноги. Нет, надо бы смазать, надо. Сейчас вот горластого этого спровадить и – заняться делом. Не убежит стакан-то.
– Яблоня… – неопределённо повторил Одинец. – Ага.
Валерка был лет на двадцать моложе, но какой-то рыхлый. Пухлый и бесформенный. И внешне, и в душе. Нажрался с утра, вот и геройствует, а потом опять извиняться придёт. Плавали – знаем или опять двадцать пять.
Вот и сейчас: только сунулся во двор со своими претензиями, сразу же и огрёб. Григорьич даже не бил, так, сунул кулаками пару раз по рёбрам, чтобы охладить соседа. Валерка взвизгнул, отпрянул, размахивая руками, пришлось в душу разок зарядить. От удара под дых сосед сложился вдвое как перочинный ножик, захрипел и осел кучей на грязный асфальт.
– Ты чего… – выдохнул он. – Думаешь, если ветеран… Найду управу!
Старый я стал, подумал Одинец, разминая кулаки. Не должен он болтать после удара.
По канаве улицы прошла незнакомая парочка, парень с девчонкой, с любопытством поглядывая на скорчившегося Валерку, на самого Григорьича, давно облысевшего, худого, наряженного в привычную клетчатую рубашку без половины пуговиц и растянутые спортивные штаны.
– Чего пялитесь? Не в цирке.
Валерка с трудом поднялся, опираясь на забор. Зло посмотрел, но – надо же! – заткнулся. Парочка шмыгнула дальше, куда шла.
– Иди-ка ты, Валерик, домой. Ещё накати и спать ложись. Если дурак – сиди дома, людей не тревожь. А яблоню я пилить не собираюсь и тебе не дам. Отец сажал, память это.
Тот потряс головой. Хмель, видимо, отступил ненадолго, прояснилось что-то. Сбавил обороты.
– Дядь Гриш… Ну как так… У меня ж темно во дворе из-за неё.
– Твои проблемы, – сказал Григорьич. Ему и жалко было чудака, и разговаривать с ним который раз об одном было лень. – Ещё заявишься в калитку колотить – пасть порву. И моргалы, соответственно, выколю.
Советские фильмы Валерик не смотрел, так что воспринял всё как реальную угрозу. Похрипел ещё, поёжился, отлип от забора и вывалился обратно на улицу. Одинец хотел его пнуть для скорости, но пожалел. Калитку только захлопнул сильнее, чем надо было, с хрустом задвинул засов.
Щенок. Ветеранством ещё попрекает.
Было дело, воевал. У нас в стране так частенько бывает: войны нет, а участники боевых действий – есть. И удостоверение соответствующее, и медали в шкафу лежат с тех пор, даже орден. Только не носит их Григорьич. Не из стеснения, а так… Причин не видит. Если б стеснялся, отказался бы ещё тогда, как Рохлин от Героя. Но нет, принял, потому как за дело дали, а что не надевает…
Да кому какое дело?
Шаврик мяукнул, приветствуя хозяина. Намекает, паразит хвостатый, что и пожрать бы не помешало. А то как вчера выйдет: после второго стакана Григорьич уже не годен в кормильцы.
Однако, кот обождёт немного, не до того. Надо бы про засов не забыть. Маслёнка в сарае где-то, вот туда и надо. Здесь и дверь без скрипа открывается, и свет проведён, и мусора никакого на полу. Чистота и порядок, потому как самое важное это место из всего неопрятного хозяйства. Центр его, Григория, бытия.
Щёлкнул выключатель. Стеллажи на одной стене, там чего только нет: и метизы всех видов, и инструмент, и радиодетали советских ещё времён в одинаковых длинных ящичках: они с отцом когда-то их мастерили. Батя только рад тогда был, что сын не по дискотекам с шалавами, а дома вот, паяет что-то, конструирует.
Григорьич тогда мечтал в политех поступать, со школы ещё увлёкся электроникой, а вот видишь, как оно повернулось. Военком честно сказал: Родине сейчас нужны шофёры. А после армии и вовсе не до того было: не спиться бы. Какая учёба? Давай лучше работай. Все категории открыты? Забей ты, парень, на это высшее, ну сам подумай, куда оно тебе. Денег с порога больше, чем у инженера со стажем.
Так и остался водилой.
– Маслёнка, – вслух напомнил он себе. – Засов.
Как все одинокие люди Григорьич частенько разговаривал сам с собой. И с Шавриком ещё, разумеется, но кот сарай не любил. Говорят, память у кошек недолгая, но хвостатый точно запомнил связанные с этим местом сложности. Видимо, больно было.
Напротив стеллажей, у другой стены – пара верстаков, потом квадратный стол с самогонным аппаратом: ну как без такой необходимой вещи в наше время? – и длинный массивный постамент Установки. Сама она, деликатно прикрытая брезентом от лишних глаз. Две синие лампочки горят, специально край ткани отвёрнут, чтобы видеть. Идёт накопление энергии.
Григорьич остановился напротив, почти забыв о маслёнке.
Началось всё с того самого журнала насчёт науки и жизни. Очередной – отец говорил, это циклично: вспоминают-модно-забывают – всплеск интереса к трудам Чижевского плюс некоторые идеи профессора Корчагина. Это и не электроника в общем-то, скорее, электротехника с толикой биологии. Ионизация, электромагнитные поля, воздействие на организм. Но в Установку даже отец не верил, что уж там говорить об остальных: Одинец, будучи моложе и азартнее, даже чертеж и схемы высылал в ту самую «Науку и жизнь», но получил только вежливый ответ, что современная наука не располагает подтверждениями благотворного воздействия электромагнитных полей такой частоты на бла-бла-бла.
Эдакое словосочетание Григорьич сам сочинить был не в силах, запомнил из короткого письма дословно. А само письмо, помнится, сжёг в сердцах.
Не надо, стало быть? Ваши проблемы.
Установка работала. Она на самом деле могла очень многое, проблема была только в очень долгом накоплении энергии. Очень. После пяти лет непрерывной работы Григорьич задействовал её на всю катушку только однажды, когда подыхал Шаврик. Слишком уж его было жалко, к тому же родители только-только умерли, сперва отец, а через два месяца мама, страшно было остаться совсем одному.
Жена – это уже потом. Пришла. Ушла. Чёрт с ней!
Шаврик и сейчас живой, хотя двадцать лет прошло. Одинец понял, что, не зная теории, каким-то образом соорудил источник оздоровления. Больше в журналы не писал, думал, прикидывал, но образования понять не хватало, а посоветоваться было не с кем. Чистая наука умерла в тисках победившего капитализма, а убеждать кого-то из олигархов… Ну, поверят, но заплатят скорее всего закатыванием в бетон – на всякий случай, чтобы другим тайну не раскрыл.
– Хрен я кому тебя продам! – прошептал он, глядя на синие лампочки панели.
По его расчётам, примитивным и до конца не понятным самому, ещё лет десять-двенадцать и Установка накопит заряд для его оздоровления и омоложения лет на пятьдесят вперёд. Там и регенерация органов – Шаврик-то подыхал от рака, опухоль была во всё пузо, никаких анализов не надо, – и обновление клеточного состава, и практически новая кровь. Может, даже шевелюра новая вырастет.
– Маслёнка… – напомнил себе Григорьич. Главное, за эти предстоящие годы не разболеться самому, дождаться вожделенных шестидесяти пяти. Да и несчастных случаев избегать по мере сил, пить меньше. А уж потом… Новая печень! Он даже хохотнул от этой мысли.
Взял железную банку с машинным маслом, отлил немного в пластиковую маслёнку, нажал для проверки. Нормально идёт, не засорилась.
Вернулся к калитке, промазал засов, потом капнул чуток на петли: тоже не помешает, скрипеть меньше станет.
На улице было пустынно. Суббота, полдень, летняя жара, хотя уже и сентябрь. Где-то лениво брехали собаки, слышно было неразборчивое бормотание радио и далёкий стрёкот мотоцикла. Гоняет кто-то по Глухову, и не лень же в такое пекло.
Остаток масла Григорьич вылил в замок. Раньше такого и не было, накинул сверху щеколду – и на работу, а потом пришлось обзавестись, когда новую калитку делали. Времена непростые даже в их захолустье, лучше понадёжнее закрываться. Опять же Установка… Больше ничего ценного у него и не было: не старинный пузатый же «Рубин» красть станут, не стаканы и не кота.
Мотоциклетное стрекотание стало громче. Пока он возился с калиткой, показался и сам источник неприятного навязчивого шума – ага, разумеется, Гусь. Парнишка с соседней улицы, только после армии, глаза горят, в штанах дымится.
Пролетел мимо, кивнул: кричать «здрасьте!» в грохоте прямоточного глушителя было бессмысленно. Пахнуло горячим металлом, пылью, выхлопными газами. Мотоцикл скрылся за поворотом.
Григорьич сунул мизинец с жёлтым кривым ногтем в ухо, потряс, избавляясь от грохота – аж заложило, вот, подлец. Но и претензий никаких, не ночью же гоняет. Днём-то можно. Только вот не так бы быстро: вёрст восемьдесят ведь в час.
Валерки не видно, видать, пошёл пить дальше, а вот пацан его вылез. Сидит у калитки на вкопанном бревне, шорты-маечка-сандалики, машинки какие-то вытащил, играет. Или не машинки? Чёртово зрение, уже и грузовик в очках водить приходится, годы. Ну да ничего,
Установка потом всё спишет. Заменит. Омолодит.
Одинец запер калитку, хозяйственно вернул маслёнку на место, заодно и свет в сарае выключил. Два синих огонька от входа показались ему в который раз чьими-то вполне разумными глазами. Не сказать, чтобы он всерьёз одушевлял Установку, но что-то около.
Вернулся в дом и с наслаждением выпил полстакана самогона. Тёплый, вонючий, но отлично пошёл после небольшой встряски и хлопот с калиткой. Тремя жадными длинными глотками.
– Не жалейте меня, я нормально живу, только кушать охота порой… – немузыкально промурлыкал Григорьич, вновь нацепив очки.
Есть свои плюсы в одиночестве, есть! Опять же когда впереди не угасание и цирроз, а обоснованная надежда на регенерацию и – ну пусть не вечную, но молодость – совсем хорошо. Шаврик заглянул на кухню и протяжно заворчал. Мяуканьем этот хриплый звук не назвать, но смысл понятен: слово «кушать» зверю было знакомо и симпатично.
«Наука и жизнь» в голову не лезла. Да и смысл? Читано-перечитано, что можно – использовано, с самим профессором Корчагиным бы поговорить, но это только на том свете: скончался учёный муж ещё в девяносто втором. То ли возраст, то ли водки палёной накатил, а возможно и просто от уныния. В девяностых всяких причин хватало.
–…кому нужен старый никудышний дед… – закончил петь Григорьич.
Время растянулось и остановилось: казалось, даже старые часы на стене, бодро задравшие стрелки – почти час дня – замерли. Хотелось ещё граммов сто пятьдесят, но он решил не спешить. Шаврика покормить надо, в три часа футбол по «Матч-ТВ», куда торопиться-то, собственно?
А можно и вовсе не пить, а завтра с утра на рыбалку поехать: своей машины у Григорьича отродясь не было, от руля и на работе тошнило, но есть мопед. Старенькая «Рига», отцовская, но пока на ходу. Уж до речки всяко довезёт, а поможет Господь – и обратно. Или приятелям позвонить, у Маркова вон «шестёрка», жена-мегера и спиннинг запасной найдётся.
Мысли текли ровно, плавно, даже и не текли, а скручивались в вялый водоворот, опускались воронкой куда-то в глубину, где тина и усатый метровый сом смотрит пристально маленькими пуговицами глаз, точно прикидывает нечто, людям вовсе непостижимое.
Снова застрекотал мотоцикл. Вот же неуёмный этот Гусь, небось, шестой круг по Глухову делает, оба моста проехал, а теперь опять сюда. Женился бы уже, что ли.
Грохот нарастал. Григорьич поморщился и встал, собираясь включить телевизор в спальне. Насчёт рыбалки надо бы подумать, погода хорошая, а Марков давно звал, если ему позвонить вовре…
…время снялось с паузы и полетело стрелой. Только тетива щёлкнула. Или это на улице что-то стряслось? Раздался глухой удар, потом ещё один, звонкий, металлом о металл. Истошно закричал кто-то, без слов, просто взвыл, точно угодив в капкан и теперь пытаясь вырваться. К этому вою примешивалось негромкое скуление, безнадёжное, как у чувствующей близкую смерть собаки.
Григорьич пулей вылетел на крыльцо как был, босиком, добежал до калитки, шлёпая по пыльному асфальту ногами. Крик продолжался, а вот скуление почти утихло, превратившись в жалобный, почти неслышный хрип. Смазанный засов отошёл в сторону, калитку нараспашку, вперёд, вперёд. Почему-то вспомнился сюжет по телевизору: огромные башенные часы изнутри, Биг-Бен это был, что ли. Гигантские, в человеческий рост, шестерёнки, хитро зацепленные друг за друга, поворот, щелчок, массивный молот отходит назад, готовясь к удару, который услышит весь город.
Большой город, не чета Глухову.
Гусь, баюкая сломанную об асфальт руку, сидел прямо посреди улицы, весь в пыли. Кровавые царапины через лицо, щегольская белая футболка порвана и вся в пятнах. Шлем валялся поодаль, соскочил, видимо, при ударе. Но жалеть наездника не стоило: мотоцикл, с погнутым передним крылом, пришпилил к забору несчастного Данилу. Именно пацан и хрипел еле слышно, чудом издавая звук разможженной, раздавленной в кровавое месиво грудной клеткой. Торчащие из-под мотоцикла руки были раскинуты, в правой он так и сжимал машинку. Всё-таки машинку: сейчас Григорьич смог её рассмотреть, как будто это было важно.
– Колесо… вильнуло, – жалобно сказал Гусь, опустив голову, не глядя ни на Григорьича, ни на свою жертву. – Дядь Гриш…
Из соседской калитки уже выскочил Валерка: волосы дыбом, одутловатое лицо мгновенно стало белым, куда только вся пьянь делась. За ним бежала Лариска, в халате, истошно вереща что-то на ходу.
Григорьич пошатнулся. Перед ним будто заново встали ребята из взвода, те, что домой уже «двухсотыми», в закрытых гробах. Они умерли, а он жив. А зачем жив?
Он подскочил к мотоциклу, рванул его за руль в сторону, отбросил. Пусть. Потом. Оттолкнул Валерку, который рвался к сыну, схватил Данилу на руки, плечом пихая Ларису: не лезь.
– Скорую, быстро! – крикнул он в искаженное лицо соседки. Хотя с одного взгляда всё понятно было, какая тут «скорая». Отходит пацан. Даже будь он в реанимации, ничего уже не успеют.
Судьба? Ну, значит, судьба.
Так и неся Данилу, прижав его к груди и не обращая внимания на льющуюся кровь, обломки костей и розовые пузыри на месте лёгких, Григорьич скачками понёсся к себе во двор, словно гигантское насекомое прихватив с собой добычу. Валерка тряс Гуся за плечи, орал что-то матерное, пинал его, а Лариса бежала следом за соседом молча, будто преследуя. Мотоциклист как тряпичный болтался от тряски и ударов, не закрываясь, не отвечая ни на что, молча.
Дорожка, поворот, сарай, дверь с пинка, ткнул лбом в выключатель.
Засветились неяркие на дневном свете за окнами лампочки, озарив тёплым желтым святая святых. Григорьич ткнул локтем в выключатель Установки, зубами схватил брезент и потянул на себя, стаскивая на пол, под ноги. Показалась массивная труба, открытая с обеих сторон, чем-то похожая на томограф. Установка ровно загудела, к синим контрольным лампочкам прибавилось целое созвездие на панели.
– Умрёт же он, Одинец… – безнадёжно и очень тихо сказала ему в спину мать Данилы. Парнишка уже не хрипел, вообще не издавал никаких звуков, только хлюпало что-то, двигалось в раздавленной груди.
– Не знаю, – ответил Григорьич. Аккуратно положил Данилу на выехавшую из трубы полосу каталки, задвинул её на место, точно пряча умирающего. Пробежался пальцами по кнопкам. Двадцать лет накопления… Да и хрен с ними!
Установка взвыла, как будто распиливая там, внутри, маленькое тело. Лариска бросилась было к Григорьичу, но он ткнул её кулаком в подбородок. Женщина отлетела к стеллажу, обрушивая на пол инструменты, зацепила локтем и вывернула на пол ящик с транзисторами, рассыпавшихся кучей мёртвых коричневых жуков.
Установка вошла в максимальный режим, внутри мерно щёлкали реле, запахло озоном как возле работающего на пределе принтера.
– Не лезь! – рявкнул Григорьич. – Один шанс, дура!
На суету пришёл Шаврик, против обыкновения сунулся в сарай и застыл у входа, таинственно отсвечивая блёклыми голубыми глазами. Установка теперь кряхтела и позвякивала, запах усилился. Весь мир был пропитан озоном. Кот тряхнул усами и чихнул.
– Ну а как ты хотел? – спросил хозяин. – Технология, брат. Электричество!
Из трубы послышался протяжный стон. Что бы там ни происходило, Данила точно не умер. Если уж Шаврика вылечил, то теперь и вовсе хорошо всё будет.
А что ещё надо-то, если вдуматься?
Лариска закусила губу, до крови, так что зубы окрасились алым, но под руку больше не лезла. Григорьич мельком глянул на неё и сказал на всякий случай:
– Скорую-то вызови. Я сам не знаю, хватит мощности или нет.
Он потянулся словно кот, разминая мышцы. Аж свело всё от напряжения, но это ничего, это пройдёт. И… награды, пожалуй, стоит иногда надевать.
За дело они. Заслужил всё-таки.
– Яблоньку мою не трогайте, всё равно не спилю, – сказал он весело. – Поняла?
© Юрий Мори