Вечер первый
В незапамятные времена, когда СССР перешагнул первое десятилетие так называемого застоя, послали меня в Днепропетровск на республиканские курсы повышения квалификации патентоведов. Поселили, уж не знаю почему, в Доме колхозника. Относительно чистые комнаты были обставлены со спартанской простотой: две кровати и две тумбочки. Зато в одном квартале от Центрального рынка во всей его сентябрьской щедрости. Моим соседом оказался предпенсионного возраста мужик из Луганска. Был он высок, крепко сложен, с голубыми глазами и темной с проседью шевелюрой. Видный, одним словом. Представился Владимиром Сергеевичем и предложил отметить знакомство.
В соседнем гастрономе купили водку и бородинский хлеб, на базаре – сало, лук, помидоры, огурцы. Между кроватями поставили тумбочку, на которой и накрыли нехитрый стол. Выпили за знакомство, потом за что-то еще. Владимир Сергеевич раскраснелся, на лбу выступил багровый шрам.
- Где это вас так? – не удержался я.
- На фронте осколком. Я с 41 до 45 воевал. Как в зеркало посмотрю, сразу войну вспоминаю. Будь она неладна…
Выпили без тоста, закурили, помолчали.
- Знаете, - говорю, - моя теща тоже всю войну прошла. Но рассказывает только три истории, все веселые и с хорошим концом. Может быть и у вас такая история есть?
- Есть, но не очень веселая, и не всякому, и не везде ее расскажешь.
- А, например, мне?
- Пожалуй и можно.
- Я родился и рос в алтайском селе. Родители – школьные учителя. В 41-ом сразу после школы ушел воевать. Три года существовал, как животное – инстинкты и ни одной мысли в голове. Наверное, потому и выжил. Когда перешли в наступление, немного отпустило, но в голове все равно была только война. А как иначе, если друзья каждый день гибнут, все деревни на нашем пути сожжены, все города - в руинах?! В январе 45-го мы вошли в Краков, и он был единственным, который фашисты не взорвали перед уходом. Я, сельский парень, впервые попал в большой, да еще и исторический город. Высокие каменные соборы, дома с колоннами и лепниной по фасаду, Вавельский замок – все казалось мне чудом. Редкие прохожие смотрели на нас настороженно, но скорее приветливо, чем враждебно.
На второй день под вечер ко мне подошел одессит Мишка Кипнис. Не то грек, не то еврей. Я тогда в этом не разбирался. Скорее еврей, потому что понимал по-немецки. Был он лет на пять старше, и как бы опекал меня в вопросах гражданской жизни. Подошел и говорит:
- Товарищ сержант, пошли к шмарам, по-ихнему, к курвам. Я публичный дом недалеко обнаружил. Действующий.
О публичных домах я читал - в родительской библиотеке был дореволюционный томик Куприна. Но чтобы пойти самому…. Я почувствовал, что краснею.
- Товарищ сержант, - засмеялся Мишка, - у тебя вообще-то женщина когда-нибудь была?
- Нет, - промямлил я.
- Ну, тогда тем более пошли. Ты же каждый день можешь до завтра не дожить. Не отчаливать же на тот свет целкой. Берем по буханке хлеба и по банке тушенки для хозяйки. Для девочек – шоколад и сигареты.
- А как я с ними буду говорить?
- Не волнуйся, там много говорить не нужно. Вместо тебя будет говорить американский шоколад.
Публичный дом оказался небольшим двухэтажным особняком. Нам открыла средних лет женщина чем-то похожая на жену председателя нашего сельсовета. Мишка шепнул мне: «Это хозяйка!» Заговорил с ней по-немецки, засмеялся, она тоже засмеялась. Показала глазами на мою винтовку, а потом на кладовку в коридоре. Я отрицательно покачал головой. Позвала меня за собой, сказала нечто вроде «лекарь» и завела в кабинет, где сидел человек в белом халате. Человек жестами попросил меня снять одежду, внимательно осмотрел, попросил одеться, позвал хозяйку и выпустил из кабинета, приговаривая: «Гут, зеа гут».
Потом я, держа винтовку между коленями, сидел в кресле в большой натопленной комнате. Минут через десять подошла девушка примерно моих лет в красивом платье. Её лицо… Я никогда не видел таких золотоволосых, с такими зелеными глазами и такой розовой кожей. Показала на себя, назвалась Агатой. Взяв меня за руку как ребенка, привела в небольшую комнату. Первым, что мне бросилось в глаза, была кровать с белыми простынями. Три года я не спал на белых простынях… Девушка выпростала из моих дрожащих рук винтовку, поставила ее в угол и начала меня раздевать. Раздев, дала кусочек мыла и открыла дверь в ванную с душем и унитазом. Если честно, душем я до того пользовался, но унитазом не приходилось… Когда вернулся из ванной, совершенно голая Агата уже лежала в постели и пристально смотрела на меня… Худенькая, изящная, с длинными стройными ногами… Эх, да что там говорить!
Владимир Сергеевич налил себе полстакана, залпом выпил, наспех закусил хлебной коркой и продолжил:
- Через час я выходил из публичного дома самым счастливым человеком в мире. Некоторые друзья рассказывали, что после первого раза они испытывали необъяснимую тоску. У меня все было наоборот: легкость во всем теле, прилив сил и восторг от одной мысли, что завтра вечером мы снова будем вместе. Как я знал? Очень просто. Прощаясь, Агата написала на картонной карточке завтрашнее число, ткнула пальцем, добавила восклицательный знак и сунула в карман гимнастерки, чтобы я, значит, не забыл.
На следующий день, как только стемнело, позвал Мишку повторить нашу вылазку. Попробовал бы он не согласиться! Если вчера каждый шаг давался мне с трудом, то сейчас ноги буквально несли меня сами. Как только хозяйка открыла дверь, я громко сказал ей: «Агата, Агата!» Она успокоила меня: «Так, так, пан». Если вчера все вокруг казалось чужим и враждебным, то сегодня каждая знакомая деталь приближала счастливый момент: и доктор, и уютная зала, и удобность знакомого кресла. Правда, на этот раз в комнате был еще один человек, который то и дело посматривал на часы. Я обратил внимание на его пышные усы и сразу забыл о нем, потому что мне было ни до чего. Я представлял, как обрадуется Агата, когда увидит мой подарок - брошку с белой женской головкой на черном фоне в золотой оправе. Ее, сам не знаю зачем, я подобрал в полуразрушенном доме во время одного из боев неподалеку от Львова.
Через десять минут Агаты все не было. Через пятнадцать я начал нервничать. Появилась хозяйка и подошла к усачу. Они говорили по-польски. Сначала тихо, потом громче и громче. Стали кричать. Вдруг человек вытащил откуда-то саблю и побежал в моем направлении. Годы войны не прошли даром. Первый самый сильный удар я отбил винтовкой, вторым он меня малость достал. Кровь залила лицо, я закричал. Последнее, что помнил – хозяйка, которая висит у него на руке, и совершенно голый Мишка, стреляющий в гада из моей винтовки.
Из госпиталя я вышел через три дня. Мишку в части уже не нашел. Майор Шомшин, светлая ему память, отправил его в командировку от греха подальше. Так мы больше никогда друг друга не увидели. Но ни отсутствие Мишки, ни свежая рана остановить меня не могли. Еще не совсем стемнело, а я уже стоял перед знакомым домом. Его окна были темными, а через ручки закрытой двойной двери был продет кусок шпагата, концы которого соединяла печать СМЕРШа. Меня увезли в СМЕРШ следующим утром. Целый день раз за разом я повторял капитану несложную мою историю в мельчайших деталях. В конце концов он меня отпустил. Во-первых, дальше фронта посылать было некуда. Во-вторых, в 45-ом армия уже умела постоять за себя и друг за друга.
Я снова не удержался:
- То есть ваш шрам от польской сабли, а не от осколка?
- Ну да, я обычно говорю, что от осколка, потому что проще. Зачем рассказывать такое, например, в школе, куда меня каждый год приглашают в День Победы? А снимать брюки и демонстрировать искалеченные ноги тоже ни к чему.
- Выходит, что рассказать правду о войне не получается, как ни крути?
- Пожалуй, что так. Но и не нужна она. Те, кто воевал, и так знают. А те, кто не воевал, не поверят и не поймут. А если и поймут, то не так.
Мы разлили остатки водки по стаканам. Молча выпили.
- Пойду отолью, - сказал Владимир Сергеевич, - открыл дверь и, слегка прихрамывая, зашагал к санузлу в конце длинного коридора.
Вечер второй
В Днепропетровске, где проходили курсы, жили родители моих уехавших в Израиль друзей. Тоже, конечно, рвались уехать, но их не выпускали, потому что Яков Евсеевич когда-то год проработал бухгалтером на «Южмаше» и, по мнению КГБ, точно был в курсе всех южмашевских секретов. К ним я и отправился после занятий. Получая посылки из Израиля и продавая их содержимое, они ни в чем не нуждались, но жутко скучали по детям. Мне были безумно рады: показывали фотографии, кормили, поили и не хотели отпускать.
В «Дом колхозника» я вернулся обласканным и растроганным. Мой сосед еще где-то пропадал. Я улегся на свою койку и углубился в очередной выпуск «Зарубежной фантастики». Не успел дочитать первый рассказ - появился Владимир Сергеевич. Слегка навеселе, но не более того. Рассказал, что ходил в ресторан с коллегой из Винницы. Потом извлек из дипломата бутылку водки и предложил продолжить вчерашний банкет. Достали остатки еды, разлили, выпили…
- А ты что весь вечер в гостинице проторчал? - поинтересовался сосед.
- Нет, - говорю, - у родителей друзей был.
- А сами друзья где?
- В Израиле.
- А ты что, еврей, что у тебя такие друзья?
- Да, и по папе, и по маме.
- Мишка Кипнис, о котором я вчера рассказывал, тоже, наверное, еврей. Хороший был парень, часто его вспоминаю.
- А найти не пробовали?
- Писал в Одессу в адресный стол. Ответили, что там такого нет. А больше я и не искал. Мне на встрече ветеранов один из наших рассказывал, что в 45-ом Мишка дернул в американский сектор, и – с концами. Может и правда.
- А родителей его не пробовали найти?
- Не было у него родителей. Они не успели эвакуироваться из Одессы. Румыны их то ли расстреляли, то ли сожгли заживо…
- Жуть. А почему румыны, а не немцы?
- Не знаю, Мишка так говорил. Вроде они там больше 20 тысяч порешили.
- Я был в Одессе пару раз. Нет там ни памятника, ни даже простенького мемориала. Почему?
- Санёк, - вдруг оживился мой собеседник, - ты выводишь на такие разговоры, что и под статью недолго загреметь. Сворачиваем мы с тобой, понимаешь, не в ту степь. Давай о чем-нибудь хорошем.
- Да я разве против?! После войны уже нормально было?
- Гораздо лучше, если не считать, что аккурат 9 мая в Чехословакии мне очередью прошило обе ноги. Три месяца провалялся в госпитале. На костылях добрался до своего села. А там ни врачей, ни лекарств. Вылечила меня алтайская шаманка, век ее помнить буду. Наши девки на меня вешались. Еще бы, мужик с двумя руками и двумя ногами! Ну, и я не монашествовал. Но ни к одной прикипеть не мог. Как сойдусь, сразу эту польку вспоминаю, и - как отрезает. Ну, думаю, нельзя здесь оставаться – сгнию. А тут пришла весточка от однополчанина из города Сталино, который теперь Донецк. Друг писал, что он комсорг большой шахты, что работ у них на шахте навалом, и платят много. Звал к себе. Я и поехал.
Однополчанин не обманул. Через месяц я заведовал складом взрывчатки и имел койку в общежитии. Еще через месяц снял комнату в частном секторе. У вредной бабки, но с отдельным входом. На работе я, скажем так, не уставал и, чтобы не скучать по вечерам, поступил на вечернее отделение в Индустриальный, который теперь Политехнический. В библиотеке института познакомился со своей будущей женой. Звали ее Катя, Екатерина Васильевна, Она носила громкую фамилию Небольсина, а должность занимала самую скромную – библиограф, Внешностью не выделялась, но спину всегда держала так, что ровнее невозможно. Речь при любых обстоятельствах ясная, спокойная. Грубить или хамить в ее присутствии было просто немыслимо. Порода, одним словом. Я понимал, что ей не ровня: у нее в роду статские советники, генералы и адмиралы, а у меня кто?! Но… Более или менее здоровые мужчины нашего с ней возраста были тогда наперечет, и, верь или не верь, она была (и по сей день) сдвинута на России. Все, что, по ее мнению, хорошо для России, хорошо и для нее. И наоборот: все для России плохо – для нее тоже плохо. Это ее отец так воспитал. Он был белым офицером, патриотом и монархистом. Отвоевал Первую мировую и Гражданскую, эвакуировался с женой из Крыма чуть ли не последнем корабле. Ему повезло оказаться в Сербии, где русских, можно сказать, на руках носили. Работал на таможне, жил нормальной обеспеченной жизнью, там же родилась моя Катя, но душа его была в России. Долго ли, коротко ли на него вышел агент НКВД и уговорил возвратиться аккурат к войне. Обещали ему золотые горы, а дали 10 лет без права переписки. Знаешь, что это?
- Знаю.
- Кате и теще повезло. Когда брали отца, они гостили у грузинских родственников и просто не вернулись в Москву. Прожили там всю войну, а в 45-ом гостеприимный хозяин однажды сказал: «Я от друзей узнал, на вас донос кто-то написал. Уезжайте сегодня или в Сибирь, или в Донбасс. В Сибири проще, но холодно, Донбасс разрушен, но там теплее». Через день они были в Сталино.
- Владимир Сергеевич, - перебил я его, - теперь вроде вы не в ту степь…
- Ну и хер с этими степями! В России всегда одна и та же степь, всегда не та, и конца ей нет и края… Эх, услышала бы меня сейчас Екатерина Васильевна, убила бы! Давай за нее!
Мы налили, выпили, Владимир Сергеевич закурил новую сигарету и вернулся к своему монологу.
- Прикинь, у нее подло убили отца, ограбили ее семью, а она: «Это не Россия, это большевики». Странно у нее голова устроена, для меня непостижимо. Ленина и большевиков ненавидит, говорит, что разорили Россию. А Сталина оправдывает. Говорит, что при нем Россия достигла вершины своего величия… Из-за этой сдвинутости на России Катя в меня и влюбилась. Я для нее был Героем, Защитником Отечества, Страдальцем. Все, что относится к войне, хранила и хранит, как зеницу ока. Я из-за этой ее страсти чуть впросак не попал. Когда переезжали в Луганск, она, перебирая старые бумаги, нашла в орденской книжке карточку, которую мне дала та полька. Черт знает, как она туда попала.
- Ту, что с завтрашним числом?
- Точно. А там, оказывается, на другой стороне что-то напечатано на польском. Подозвала меня, спрашивает, откуда у меня эта карточка и что напечатано. Сказал, что откуда не помню и что по-польски читать не умею. А там переезд, и ей было не до того. Ну, думаю, пронесло. И ошибся. Через пару лет приехал в Луганск поляк примерно моих лет. Искал он довоенные еще захоронения польских военнопленных из какого-то лагеря в Луганской области. Непростой поляк, по-русски он говорил очень прилично. Ну, и мимо областной библиотеки, конечно, не прошел. Жена, когда узнала, что он из Кракова, затащила его в гости. Сидим пьем чай. Жена рассказывает, как я Краков освобождал. Поляк косится, я молчу. Вдруг Катя вскакивает и приносит ту самую карточку:
- Пан Станислав, пожалуйста переведите!
Пан берет карточку, читает, очень удивляется, но честно переводит:
- «С этой карточкой 15 минут бесплатно после первого часа».
- Володя, что это значит? – удивляется жена.
Я говорю, что не помню, наступает неловкое молчание. Тут пан Станислав подмигивает мне:
- Пани Катерина, я помню. Такие карточки давали в краковских биллиардных, - и снова подмигивает мне.
- Володя, я никогда не видела тебя, играющим в биллиард, - снова удивляется жена.
Тут ко мне возвращается дар речи, и я объясняю, что немного играл, но после ранения долго не мог нормально стоять на ногах и потерял интерес. Оркестр играет туш. Поляк уходит в прекрасном настроении и в следующий раз приходит уже совсем не на чай… Оказался нормальный мужик, хотя и поляк.
- Слушай, - спохватился Владимир Сергеевич, - давай я тебе ее фото покажу.
Он достал из дипломата фотографию, размером с почтовую открытку, и бережно передал мне. С фотографии на меня смотрела усталая женщина, которая была рождена для одной жизни, но прожила совершенно другую, гораздо более трудную. Чем-то она была похожа на постаревшую «Даму в голубом» кисти Константина Сомова.
- Владимир Сергеевич, вы выиграли миллион по трамвайному билету!
- Знаю, - согласился он и разлил по стаканам все, что осталось в бутылке.
Я посмотрел на фото еще раз. Концы шали, которая покрывала плечи Екатерины Васильевны, были сколоты брошью с камеей – белая женская головка на черном фоне. В ушах – такие же сережки.
- Владимир Сергеевич, - я показал ему на брошь, - та самая?
- Ну и память у тебя! Ну да, та самая. Я же тебе говорил, что не поверишь и не поймешь. Давай спать.
Он влил в себя водку и через пять минут уже храпел.