За сутки до ухода в армию я приехал из родного города и остановился у Василия Семеныча. Весь день я гулял по улицам и вернулся в квартиру около полуночи. Василий Семеныч не спал. Это меня удивило: обычно он ложился рано. Еще больше меня удивило то, что Василий Семеныч был совершенно трезв. Я поздоровался с ним и ушел в свою комнату: мне оставалось спать меньше пяти часов. Но лечь я не успел. В коридоре послышалось шарканье тапочек-шубенок и кашель.
– Я это, паря, тут сигарет тебе припас, — сказал Семеныч, не глядя на меня, и протянул авоську, набитую пачками «Астры». – Пригодится...
– Спасибо, дядя Василий, – отказаться было неловко, хотя я не курил «Астру».
Я ждал, что он уйдет, но Василий Семеныч стоял в проеме двери, мерцая продолговатой лысиной и шевеля чудовищными усами. Старый грустный таракан.
– Ты осторожнее там, — произнес он, наконец. – Чтоб голова на тулове осталась. А под жопой –ноги. И лучше, если обе.
– Не беспокойтесь, – сказал я. – Вообще-то, я везучий.
– Везучий, бля..., — повторил Семеныч. – Знал я одного везучего. Уж такой везучий. Тебе, паря, не чета...
Новая история Василия Семеныча стоила получаса сна. Даже в последнюю ночь свободы.
– А кто это? Расскажите, дядя Василий.
– Кто, кто..., — Василий Семеныч задумался. – Я и не знаю, кто он мне. Вроде как никто… А вроде и кто… Давно уж это было. «Мечту» тогда строили...
– Какую мечту?
– Известно какую, универмаг. Какую ж еще? Иду я как-то мимо той стройки. А там пацанята – лет по одиннадцать-двенадцать – колготятся и орут. И чё-то больно уж громко орут. Потом гляжу: дерутся. Трое одного пиздят. Точнее сказать, пиздит один, а двое держат. И человек шесть рядом стоят, смотрят. После каждого пиздюля – свистят и кричат чего-то, вроде как болельщики на хоккее «шайбу, шайбу». А главный старается: то в хрюкальник засветит, то ногой по яйцам. Якушев, бля. Хуякушев. Не, думаю, в пизду такой хоккей. Гаркнул на них, чтоб отпустили пацаненка. Главный ихний оборачивается. Смотрю: Димка Желтухин это, из второго подъезда. Кличка у него была Гепатит. Бывают, паря, пизденыши, которые с самого начала будто порченые. Такой еще пешком под стол ходит, а видно, что уже говно. Совсем говно. И что дальше только хуже будет.
– А как это видно, Василий Семеныч? – спросил я.
– Да так и видно. По зенкам свинячим. По ебальнику. По всем повадкам. И то еще видно, что хуйня эта изнутри идет и пухнет как на дрожжах. И что папка с мамкой, или там учителя-воспитатели разные уже ничего с этой хуйней поделать не смогут, хоть они уебись. Грех это говорить, но ежели таких говнюков сразу топить, то жизнь бы наша совсем другая была. Правда, держава в плане народонаселения тоже бы сильно уменьшилась. Но это так, к слову. Оборачивается Гепатит этот и меня, значит, по-матушке. Ну, думаю, погоди, стервец. Были бы они года на два постарше, хуй знает, как бы оно закончилось. Много шантрапы-то было. А так разбежались, конечно.
Тот, которого пиздили, на земле сидит, за ребра держится. Смотрю – тоже старый знакомый. Санька, Шульгиных сынок. Они этажом выше нас с Офелией жили. И еще, паря, кровища вокруг, лужа просто. У Саньки рожа разбита, конечно, но одним мордобоем столько юшки напрудить никак невозможно. «Тебя подрезали, что ли?» – спрашиваю. Санька головой мотает. «Нет, это мы кошек пилили».
Каких кошек? Как пилили? Гляжу, шагах в пяти верстак стоит железный– и с него аж течет. И потроха свисают, как, блядь, гирлянды с елки. На земле – полкошака тут, полкошака там. А этак три четверти – голова, жопа и задние ноги – дрыгается еще. Штуки три под верстаком привязанные сидят, охуели и мяучат. Я на Саньку: «Вы что же это, сучата, наделали? Нахуя?» А тот хнычет: «Интересно было, дядя Василий. Типа кошки – партизаны, а мы гестапо. Я же не знал, что так будет». В общем, верстак тот был от циркулярной пилы. В «Мечте» полы тогда стелили, ну, и циркулярку поставили чтобы доски пилить. Под чистым небом, по-нашему. Кнопку нажал — и пили чё хошь. Хоть доски, хоть бошки.
«Кто ж из вас забаву такую изуверскую придумал?» — спрашиваю. Тот молчит. «Ты что ли?» Головой мотает. Потом уж, месяцев несколько спустя, рассказал. Гепатита была задумка. Наловили кошек бродячих. Притащили на стройку. Димка Гепатит верховодит: «Первый пошел!» Ну, двое юннатов, мать их еби, кошку растянули за лапы, а третий на кнопку жмет. Вжик! — и напополам. Пацаны сообразить не успели, а уж кишки и кровища во все стороны. «Второй пошел!» А та рванулась в последний момент, и ей только передние лапы отхуячило. Ебнулась на землю, ползает на чем осталось, орет и серет. А Гепатит говорит, мол, заебись, так интереснее. Хули сразу напополам? Надо сначала лапы отчекрыжить, лучше по одной. Как Степану Разину. А Санька, на этот пиздец глядя, чуть не блеванул и говорит: все, хватит. Не дам больше кошек пилить. Гепатит ему в еблыч. Тот в ответ. Только у Гепатита своя кодла. А дальше я уж и сам видел.
Ну, хули делать? Отвязал я кошек. А Саньку к себе отвел. Офелия Тимофевна, жена моя, отмыла его, поесть дала. С той поры стал Санька к нам захаживать. А домой не выгонишь бывало. Вроде, не скажешь, что семья хуевая. Родители образованные оба. Мать парикмахерской «Локон» заведовала. А отец, Эдуард Алексеич– тот вообще профессор. В пединституте преподавал эту, философию. Курили вместе иногда на лестнице. Как-то спрашиваю его: «Объясни ты мне, Алексеич, что за наука твоя такая». А тот: «Философия, Василий Семеныч, это не наука». «А что ж тогда?» А он мне: «Согласно Карл Марксу, философия и изучение мира так же относятся друг к другу как рукоблудство и половая любовь. То есть, если проще, как суходрочка и ебля». И смеется. «Это что ж, говорю, Алексеич, ты на работе-то, дрочишь, что ли?» «Дрочу», — говорит. «На докторскую в прошлом году надрочил». Веселый человек. Видный из себя такой, здоровый. Санька в него пошел. Только ладили они хуево.
Как-то, когда Саньке годов четырнадцать было, звонит мне его мать. Восьмое марта, выходной. «У нас, — говорит,- стекло в двери разбилось. Не могли бы вы зайти новое вставить?» Какой вопрос? Соседи же. Пришел. Открывает мне Санькина мамка – а у нее фингал под глазом. Пока дверь починял, Эдуард Алексеич мимо прошмыгнул – отлить. Смотрю – у профессора морда вся вообще всмятку, где че и не поймешь. Вечером Санька скребется: «Дядя Василий, можно у вас переночую?» «Че у вас там за Курская битва была?» ¬спрашиваю. Оказалось, профессор накануне женского-то дня на работе отмечал, с философками своими, и перебрал. А восьмого проснулся похмельный да злой. Когда за стол сели, мать че-то сказала ему поперек, ну, он ее и поздравил, аккурат в глаз. А сынок за мамку осерчал, и папаше все квакало расхуярил – вспахал, заборонил и засеял. «Как же ты, спрашиваю, с ним справился? Философ-то пиздец буйвол». А тот: «Не помню. Просто начал его ебошить».
Потом Санька у меня часто ночевал. Я ему и ключ сделал. Вот на этом диване спал. Офелия моя, покойница, очень ему радовалась. Да и я тоже. Веселый он был. На гитаре песни играл. Помню, одна была про пацана, который в сад полез, за цветами для девки. Душевная песня. И из себя наружностью для баб опасный. В отца-философа. Только вот, посмотрю я на него иной раз, и сердце сожмется. Не то, чтоб он ебнутый какой был. Не знаю, как сказать. Не было в нем страха. Совсем никакого.
– Смелый. Разве это плохо? –спросил я.
– Не, паря. Тут не то. Трудно объяснить. Смелый – это когда свой интерес есть. То есть, хуево, жутко, но ежели эту хуевость и жуть одолеть, то будет заебись. И человек сам это понимает. Это вот смелость. А Санька, тот без всякого для себя интереса хуйню творил немыслимую. И часто просто так, не напоказ. Раз приходит весь в смоле да саже: между рельсами лег, а над ним товарняк прошел. Нахуя? А он смеется: «Прикольно». Словечко у него такое было. В парке культуры на чертовом колесе, на верхотуре, вылез из кабинки, за какую-то поебень уцепился и так круг проехал. Нахуя? Прикольно. Газовый баллон отработанный спиздил и в костер кинул. Еблысь! Яма метра три в диаметре. У самого полголовы волос, брови, ресницы сгорели к ебеням, рубаха как решето. Нахуя? Прикольно. И ведь везло стервецу, что характерно.
А подрос – новая напасть появилась, машины. Кто-то из пацанвы у отца ключи спиздит, и катаются ночью. Как-то шуруют они, трое охламонов малолетних, на чьей-то «копейке». И Санька с ними, пассажиром. А тут милиция. Остановили, увидели, что салабоны – без прав, без нихуя – ну, и отогнали машину на эту, как ее, стоянку штрафную. Мент, который за рулем был, из машины вышел. Двое салаг тоже. Стоят, канючат: «Дяденька отпусти, больше не будем». Только тут «копейка» вдруг поехала. Менты, ясное дело, охуели. Про пацанов забыли, и в погоню. На двух машинах, с сиреной.
– Санька?
– А кто ж? И ведь съебался он от них. Хотя водилы у ментов не на курсах досаафовских обучаются, я так думаю. Мост проскочил, а там подъем в гору – петлями, как на югах, не видно ни хуя, что за поворотом. Санька по встречке втопил на полной скорости. А менты зассали. И понятно: если б кто вниз ехал – пиздец сразу. Так и оторвался. Покружил по закоулкам немного, машину к дому хозяина поставил – как там и была — и к нам, спать. Потом рассказывает и смеется. А у меня остатки волосьев шевелятся. «Ты что ж, долбоеба кусок, не понимаешь, что тебя пристрелить могли?» — спрашиваю. — «А посадить, так это уж как пить дать. Не твоя ж машина. Ну, нахуя тебе это?» А он знай свое: «Прикольно, дядя Василий». Обошлось тогда. Пацанята разбежались, а менты то ли номер записать не успели, то ли позориться не стали перед начальством, что пиздюшонок шестнадцатилетний их как детей малых наебал. В общем, выручил Санька товарища… Друзей-приятелей разных много у него было, а вот кодлы своей не было. Да и быть не могло.
– Какой кодлы? – спросил я.
– Такой, какая по своим кодлячим законам живет.
– По понятиям?
– Можно и так сказать. Понятия-то не шибко мудреные: слабого ебать, а сильному лизать жопу ¬ и то, и другое с сугубым удовольствием. А главное понятие – держать нос по ветру, знать, кто шишку держит на текущий момент, не выебываться – ни базаром, ни делом – и быть поближе к середке – там и безопасно, и вроде как почетно. У нас, паря, народ для такой жизни очень приспособленный. Я бы сказал, талантливый. А вот Саньке таланту этого не было дано.
Девки его любили. Во дворе поговаривали, что он и пару взрослых баб навещал. А когда ему семнадцать стукнуло, приглянулась ему Маринка Полякова. Девка как девка, мокрощелка рыжая. А вот понравилась. Маринка с Димкой Гепатитом тогда гуляла. Гепатит, хоть и уебок свиноглазый, а местной шпаны король, и все его боятся и уважают. Понимаешь, паря, каждой бабе охота своим мужиком гордиться. Чтоб почет ей был в обществе, чтоб пизда не за просто так терпела. Хотят-то все, а погордиться мало у кого получается. Маринка вот гордилась. А тут Санька Шульгин –кудрявый, глядит орлом. С гитарой и песнями.
Санька и с того боку подкатит, и с этого. Маринке приятно, конечно, но не дает. Гепатита и кодлы его опасается. Как-то раз приходит к ней Санька, а она его прочь гонит. Санька увидел раму открытую и говорит, что уйдет только через окно. Та ему – уходи. Поляковы на четвертом этаже жили. Ну, Санька и прыгнул, не глядя. Маринка заорала и на улицу выскакивает. Смотрит – Санька на асфальте лежит, не шевелится. Она к нему, ревет — прости, меня дуру. А покойник – цап ее за жопу и давай целовать.
– Уфф… живой?
– А как же. Там внизу «Гастроном» был. Санька на козырек ебнулся. Такой наклонный, над транспортером, по которому ящики в подвал спускали. И вниз скатился на жопе. А Маринка потом сдалась сразу. Оно и понятно. Таких парней не до хуя на свете, очень даже не до хуя. Тут бабе думать не надо, тут парня хватать надо. И Бога благодарить.
– Везучий! — сказал я, одновременно чувствуя облегчение и зависть к человеку, которого я никогда не видел.
– Везучий- согласился Семеныч. – Через две недели Саньку возле «Мечты» нашли. Заточкой в печень ткнули его, да повернули вокруг. Кровью истек.
Василий Семеныч закурил очередную «Астру».
– Кто?- спросил я. – Димка Гепатит?
– Может и он, а может и еще кто. Не нашли. А Гепатит через полгода сел. Бухали они возле памятника Победы, и мужик прохожий им чего-то сказал. Ну, они его мордой в вечный огонь и положили. Как и выжил, хуй знает. Года четыре Гепатит сидел. Пришел, женился. Двое сынов у него. Кнопки в лифтах жгут да мелочь у сопляков сшибают. Пока.
– Грустная история, — я не знал, что еще сказать. – Извините, Василий Семеныч, мне завтра вставать рано.
– Да, да, поспи, — Василий Семеныч встал, чтобы выйти из комнаты, но вдруг обернулся.
– Ты, паря, не выебывайся там. Что все делают, то и ты делай. Хуево, хорошо ли делают – не думай об этом. Пиздят кого, за дело или для забавы, и ты пизди, не отставай. Пусть главный заметит. А главный – он такой будет, как Димка Гепатит. Уж будь уверен. Против ветру не ссы. У Саньки вон сильная струя была, да ветер сильнее… Бляди люди, паря. Не то, чтоб совсем хуевые или злые в большинстве своем, просто бляди и все. И в том их счастье. И ты побудь, временно, потому как выжить надо, — Семеныч помолчал. – Сынок...
– Если все так, как вы говорите, то зачем? – спросил я.
– Что зачем?
– Выживать.
– Как это зачем? – Семеныч придвинул усы к моему лицу. – Как зачем? Чтобы дети у тебя, дурака, были! У Саньки вот не было. Не успел. У Витьки, брата моего впечатлительного, не было. У нас с Офелией не было. А у Димки Гепатита – двое...
На следующее утро я ушел рано, стараясь не разбудить дядю Василия. Когда автобус отъезжал от военкомата, мне показалось, что в толпе провожающих желтым поплавком мелькнула продолговатая лысина.
*
Сейчас я вспоминаю Василия Семеныча, которого давно нет на свете, вспоминаю его истории – дикие и почти всегда похабные – и мне смешно и чуть-чуть грустно. Иногда – очень редко – я вижу во сне его усатую башку.
– Ну, как оно, паря? – спрашивает Семеныч.
– Нормально, дядя Василий, – отвечаю я. И заставляю себя добавить: – у меня трое.
Василий Семеныч смеется.
– Ну, и заебись.
*****
© Бабука