Зеркало


18+


16 апреля, 2013

Всегда готов

0
Зима. Воскресенье. Хоккейная коробка. Традиционный в нашем посёлке футбол на льду.
Играем четыре на четыре, а собралось человек двадцать. Так что – на победителя. Проигравшая команда встаёт в хвост очереди.
Мы только что проиграли. Лёд нивелирует квалификацию. Это особая игра – пас надо отдавать так, чтобы траектории мяча и адресата точно пересеклись во времени и пространстве. Иначе мяч скользит в полуметре от тебя, а достать его невозможно. Ты тянешься, теряешь равновесие, взмахиваешь руками и падаешь под общий гогот.
У нас сильная команда, потому что у нас – Пашка Сектант. Но и он на льду не всесилен. Ждём своей очереди.
– А у тебя, Самогонщик, – лениво растягивая слова, спрашивает вдруг он, – какие корни? Ты из красных или из белых?
– Ну ты и спросил, – удивляюсь я, с трудом успокаивая дыхание. – Ну, по-разному. Один прадед вроде капиталистом был, другой типа революционером, остальные – не знаю.
– А ты в комсомоле состоял? – продолжает интересоваться Сектант.
– Конечно, – отвечаю. – Что ты пристал-то?
– Эх, ты, – качает он головой и смеётся, – продался красным!

– Да ну тебя, – огрызаюсь я, – все и в комсомол вступали, и в пионеры, и в октябрята.
– Я – нет, – говорит Сектант. – Мне бабка не разрешила. Сказала – из дому выгонит.

1
«Вступая в ряды юных пионеров, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь…»
Всё, больше ничего не помню, кроме обрывка из середины – «…уважать старших…» – и бравурного финала: «К борьбе за дело Коммунистической партии будь готов! – Всегда готов!» Правая рука взметается в салюте, и ладонь, обращённая внутренним ребром ко лбу, решительно перечёркивает его по диагонали.
А больше – точно ничего не помню. Не то, что когда-то – упившись в полный фарш (если бы пил тогда), и то бы отбарабанил без запинки. А уж насчёт того, что среди ночи разбуди, так это банальность и само собой разумеется.
Вот и Пашка Алябьев по прозвищу, естественно, Соловей, готовясь в пионеры, клятву эту вызубрил так, что она у него даже не в голове разместилась, а, наверное, в позвоночнике. Потому что для воспроизведения клятвы голова не требовалась.
И у всего четвёртого «Б» дело обстояло так же. С энтузиазмом готовились. Тем более, ходили слухи, что принимать их будут не где-нибудь, а в музее Ленина. И не когда-нибудь, а девятнадцатого мая, в День Пионерии.
А в итоге Пашка Соловей вступать отказался.
До девятнадцатого оставалось три дня. Уроки кончились, но никто не разошёлся. Октябрята, они же будущие пионеры, сидели за партами, слушая вдохновенную речь пионервожатой. Валя, маленькая толстенькая восьмиклассница, вся подалась вперёд, глаза её сверкали, руки летали, слегка угреватый лоб вспотел, торчащие грудки подрагивали, немного – но не слишком – отвлекая октябрят. Учительница Елена Григорьевна – спокойное лицо, круглые очки, следы мела на кончиках пальцев – тактично держалась в сторонке, у приоткрытого окна.
Когда Валя закончила, Пашка поднял руку.
– Спрашивай, Алябьев! – звонко, видимо, по инерции, выкрикнула вожатая.
Пашка встал из-за парты и угрюмо сообщил:
– Я в пионеры вступать не буду.
Валя выпучила глаза, открыла рот и шумно вдохнула-выдохнула.
– Да ты что, Алябьев?! Да почему?! – потрясённо спросила она уже нормальным голосом.
– Недостоин, – ответил Пашка и, опустив голову, сел за парту.
Несколько секунд в классе стояла полная тишина. Потом Валя заговорила было – опять вожатским голосом, – но тут вмешалась Елена Григорьевна.
– Валя, – сказала она негромко, и вожатая сразу замолчала, – надо спокойно разобраться.
– Вот я и хочу разобраться! – азартно объяснила Валя. – Прямо сейчас! От товарищей не должно быть секретов!
– Ты права, – согласилась учительница, подойдя к вожатой и обняв её за плечи. – Но сейчас давай лучше вот как: я поговорю с Павлом, а потом мы с тобой посоветуемся. Хорошо?
– Ну-у… Ладно, Елена Григорьевна, – протянула Валя. – А сейчас-то что с ним делать?
– Давай отпустим его пока. Паша, ты иди домой, а завтра мы с тобой поговорим. Выясним, почему ты считаешь, что недостоин, и вообще всё выясним.
Пашка подхватил портфель и, ни на кого не глядя, вышел из класса.

2
Выяснять-то было нечего – вступать в пионеры ему запретила бабка. Вступишь, сказала, домой не приходи.
Уважать старших… Пашка не совсем это понимал. Елену Григорьевну он, понятное дело, уважал. Завуча Людмилу Алексеевну… можно сказать, тоже, но больше он её побаивался, как и все. И бабку уважал, хотя и считал немного отсталой. Зато бабка, при своей отсталости, героически поднимала его, Пашку, на ноги. Так, он слыхал, соседи говорили. Кремень человек, добавляли они, на таких земля держится. Пашка тут многого не понимал – зачем его на ноги ставить, и что это за кремень, и как это земля держится, – но соседей тоже уважал и потому соглашался. Хотя насчет того, что бабка герой, – это они, конечно, того… Смешно даже.
Но бабку он и так бы уважал, без соседей. И отругать она могла, и уши надрать до красноты, и ремнём выпороть, зато Пашка точно знал: случись что – бабка, старая, тощая, страшная, за него с кем хочешь в драку полезет. Или в огонь. Так что она и вправду может героем стать.
А главное – не врёт никогда. Совсем никогда. И ему не разрешает. Нет хуже, чем соврать, к этому он привык.
А вот мать Пашка не уважал. И отчима тоже. Не за что было, пусть они и старшие.
Жила мать с отчимом и Светкой далеко – в Москве, да на другом конце. Пашка с бабкой к ним ездили только один раз, и ехали долго, и Пашке у них не понравилось. Бабке вроде бы тоже не понравилось. Прямо она об этом Пашке не сказала, но он понял. Не маленький.
А к ним мать наведывалась раз в месяц, и то не каждый. Привозила Пашке ирисок кулёчек или шоколадку крохотную, тискала минут пять, как будто он девчонка, по-хозяйски пила чай, начинала к бабке придираться – да не тут-то было, к бабке попробуй придерись, – совала ей несколько бумажек денежных и уезжала с обиженным почему-то лицом.
А у бабки лицо делалось злым, тёмным. Она становилась лицом к образку, висевшему в углу комнаты, долго крестилась, бормотала что-то, потом до самого вечера оставалась сердитой, громче обычного громыхала кастрюлей и сковородкой, резче обычного командовала Пашке, чтобы руки мыл как следует или ещё что, и только к ночи добрела.
Соседи про мать как-то сказали: «кукушка». Это Пашка понимал. Только они, соседи, хоть и умные очень, ошибались. Кукушка – она птенцов чужим птицам подбрасывает, а он-то, Пашка, как-никак с родной бабкой живёт.
Конечно, лучше бы с матерью и с отцом. Но отца он никогда не видел – его, бабка объяснила, машиной задавило на следующий день после Пашкиного рождения. Обмыл, добавила бабка. Вырастешь, сказала, пить станешь, тебя тоже задавит.
А мать на чужом дядьке поженилась и к нему переехала, давно уже.
Ладно, ему и с бабкой неплохо. И точка.
Вот только Пашкин октябрятский значок она на помойку выбросила. Сразу как увидела. Пашка, правда, не сильно огорчился – значок ему как-то не особо понравился. Этот, кудрявый, больно уж на Светку, сопливую сводную сестру, смахивал. Сказали, что это маленький Ленин, но Пашка как-то иначе маленького Ленина себе представлял. Таким представлял, маленьким, но вроде большого. Налысо чтобы стриженый был, и без бороды с усами. Но чтобы похожий. А тут – срамота одна.
Елена Григорьевна тогда к ним пришла, долго с бабкой о чём-то разговаривала, и так повелось, что стала утром, в школе, выдавать Пашке значок, а после школы обратно забирать.
А теперь бабка в пионеры вступать запретила.
– Хуже красных, – твёрдо сказала она, – нету. Так что галстук этот повяжешь – домой не приходи. К матери вон пускай тебя учительница везёт, и живи как знаешь. Не будет у тебя бабки. Потому, – повторила, – хуже красных нету.
– А жиды? – ни с того, ни с сего спросил Пашка.
– Я тебе! – крикнула бабка и замахнулась на него. – И думать не смей! И слова такого чтоб я не слыхала! Явреи – народ Божий, хоть и заплутавший!
Она перекрестилась на образок и поклонилась ему.
– Ты вот Павлом зовёшься, – продолжила бабка, – а Павел это кто? Павел это святой апостол Христов, человеков учитель, хоть и яврей! Он, Павел, мытарствовал, деньги с людей собирал…
– Типа бандита, да, ба? – Пашка обрадовался, что понял.
– Не встревай! Для царя собирал, обижал всех, а как благую весть услыхал, так прозрел, святым сделался, бросил всё, Божьему слову учил, смерть принял лютую. А красные, они, прости, Господи, бесами одержимые, они церквы опоганили, и народ весь побили, и попортили! Они деда твоего в степь голую загнали, и братьев его всех, и поморили половину, и деда поморили, царство ему небесное, а хорошие люди были, работящие, и трезвые, и… Эх!.. Хуже красных нету! Хочешь в красные – иди, только домой не приходи! – заключила бабка и снова принялась креститься, кланяться и бормотать.
Мало что Пашка понял. Про смерть лютую вроде как понял – Павел этот, наверное, герой. А остальное – не очень. Но запрет до него дошёл. И как бабка говорила – тоже дошло, что это она всерьёз. А бабке он верил.
Объяснять всё это в классе Пашка постыдился: и не сумел бы толком растолковать, и за бабкин запрет как-то неправильно получилось бы прятаться. Засмеяли бы на всю жизнь. Он решил, что скажет: недостоин. И всё. Хоть режьте. Ну, в крайнем случае, недостоин, скажет, потому, что дерётся.
Он, и правда, дрался часто. Крупным рос, сильным, спортивным – в футбол играл лучше всех и в классе, и во дворе. И характер имелся. Так что, когда Соловьём прозвали – чуть ли не месяц дрался. Что ж такое, на самом-то деле: повели их, с первого по четвёртый классы, на концерт в Дом культуры, ну, там сценки разные и пляски с песнями, а потом выходит эта дура ведущая и противным таким голосом на весь зал объявляет: «Алябьев! Соловей!» Ряды, в которых его, третий тогда, класс сидел, так и покатились. И все стали Пашку после этого Соловьём обзывать.
Он дрался-дрался, а потом привык. Да и Елена Григорьевна объяснила, что нет тут ничего обидного: соловей не орёл, конечно, но тоже птица хорошая, певучая, народ её любит. А что у ведущей на том концерте голос неприятный – так это ж у неё, а не у Пашки.
Все тогда всё поняли, прозвище даже почётным стало, а дрался Пашка уже по другим поводам.
В общем, для отмазки драчливость годилась. Только отмазываться не пришлось – отправила его Елена Григорьевна домой, сказала, разбираться будет. Выяснять.

3
Пашка заканчивал делать уроки. По заведённому порядку предстояло ещё бабке предъявить сделанное. Она в его уроках ничего не понимала, так что, наоборот, Пашке приходилось ей объяснять, что к чему. Он даже, растолковывая, и сам всё понимать начинал лучше, и ошибок немало находил, а бабка ругалась, но не сильно.
В этот раз, однако, порядок нарушился.
Раздалось два звонка – значит, к ним, – бабка поспешила к двери, открыла и чинно произнесла:
– Милости просим.
– Добрый день, Евдокия Степановна, – сказала Елена Григорьевна.
– Набезобразил чего мой-то? – настороженно спросила бабка.
– Да нет, – ответила учительница. – А вот поговорить мне с вами – надо. С глазу на глаз. А где Паша?
– Уроки делает. Да вы проходите, чайку сейчас поставлю.
Пашка вышел в коридор и поздоровался:
– Здрасьте, Елена Григорьевна!
Их так учили в школе – сколько раз учителя встречаешь, столько с ним и здоровайся.
– Здравствуй, Паша, – сдержанно улыбнулась Елена Григорьевна. – Ну, как уроки?
– Сделал всё, – ответил он.
– Врёшь, небось, – подозрительно прищурилась бабка.
– Чего это я вру? – обиделся Пашка. – Сразу «врёшь»…
– Ладно, нечего тут! – отрезала бабка. – Так и так проверю. А пока на улицу ступай. Мячик свой бери и ступай. Да не извозись мне! Вечно изгваздается с ног до головы…
Бабка явно не сердилась, просто обеспокоилась, а ворчала для виду. Но всё равно Пашкино сердце сдавило какой-то непонятной силой, даже гулять не хотелось. Однако было деваться некуда. Помедлив, он надел кеды, взял потрёпанный мяч и вышел из квартиры, успев услышать, как Елена Григорьевна вздохнула ему вслед.
Решение созрело ещё на лестнице. То, что сдавливало его сердце, сразу же исчезло. Пашка резко ускорился, вылетел на улицу, оглянулся, перескочил через низенькую ограду палисадника, пристроил мяч в кустах и полез на дерево. Теперь сердце стучало гулко и часто, словно он целый час мячик гонял. Пашка понимал, что будет, если бабка накроет его с подслушиванием. Но отказаться от затеи не мог. Понимал почему-то, что обязательно должен всё слышать. Во что бы то ни стало.
Он добрался до уровня второго этажа, тихо, медленно – движение за движением – перелез со ствола на толстую ветку и замер около открытой форточки.
– …так и поняла, – тихо говорила Елена Григорьевна. – Но вы же мудрая женщина, Евдокия Степановна! Ну подумайте же, представьте же, как ему с этим жить!
– Как я жила, – непреклонно ответила бабка, – как дед его жил, как братья наши и сёстры. Ты-то, Елена, кажись, всё-о понимаешь! Что ж ему, душу прозакладывать? Как тебе ему чтоб жить?
– Всё понимаю, – ещё тише подтвердила учительница. – Только вы мне объясните: толку-то от вашей… извините, упёртости, что толку-то? Всё равно молчите ведь… Да и что – вы? Вы молчать можете, вас никто ни о чём не спрашивает. А ему-то молчать не придётся. Рано, Евдокия Степановна, рано ему в это!
– А после – поздно будет, – твёрдо сказала бабка. – После – не вернёшь. Да и куда это рано-то? Смирилась я, в церкву его не беру с собой, не учу ничему, только он меня урокам своим учит. Вот и рано. Терплю. А вовсе против совести – нельзя. Хоть так пока, чтоб не вовсе... А что молчу – старая я. И не тебе меня попрекать.
– Не мне, – согласилась Елена Григорьевна. – Вы вот говорите, ему, как мне, жить… Да, я что велят, говорю им. Конечно. Не буду говорить – выгонят. Только без души говорю. А про доброе – с душой стараюсь. А они это чувствуют.
– Они, – отрезала бабка, – и другое чувствуют. То самое, чего нельзя. Ты б видала, как он прибёг: меня, ба, в пионеры возьмут! Тьфу, прости, Господи! Они вот на это падкие, а что ты себе врёшь, так это твоё, а других зачем путаешь?
Женщины замолчали, и Пашка получил передышку. Он пока не до конца понял смысл спора, но подумал, пока длилась эта передышка, что бабка и заботится о нём, и беспощадна к нему. А Елена Григорьевна – тоже отчего-то его жалеет и тоже беспощадна, но как-то по-другому. И вряд ли они договорятся.
– Замуж бы тебе, – задумчиво сказала бабка, – да дитё чтоб своё…
– Поздно мне, – ответила учительница, – и не будем об этом. Вы мне лучше скажите, Евдокия Степановна, что, по совести для меня было бы – умыть руки? А их всех – бросить? А вы-то сами, скажите честно, какую судьбу Паше готовите – понимаете? Лишь бы не против совести, а там – чему быть, тому не миновать? К одиннадцатилетнему несмышлёнышу терновый венок примеряете?
– Ты, Елена, говори, да не заговаривайся! – яростно крикнула бабка и забормотала. Должно быть, крестилась на образок.
– Ты, – уже тише продолжила она, – неровен час, и до Иуды дойдёшь. Слыхала я таких умных, что, мол, без предательства и спасения бы не было. Бесовство это, Елена, – голос бабки снова возвысился, – бесовство! Не смей! Как Бог даст, так и будет, а другого ответа от меня тебе не слыхать! Всё, ступай, не сговоримся мы!
Пашка услышал, как звякнула о стакан ложка, как отодвинулся от стола стул, как Елена Григорьевна высморкалась. А бабка сказала:
– Сумеешь ему помочь чем – тебе зачтётся. Ты женщина добрая, я-то вижу. Добрая, хоть и с толку сбитая. Ну да Господь тебе судья. Ступай. Да Пашке, коли увидишь, вели домой идти.
Пашка пополз вниз. К тому моменту, когда учительница вышла из подъезда, он уже прятался за углом дома.
Он так ничего и не понял, но как поступать – почему-то теперь знал.

4
На следующий день Соловей окончательно и бесповоротно отказался вступать в пионеры. Он уже не говорил, что недостоин, а просто твердил: «Не хочу». Повторял это и перед всем классом, и на Совете дружины, и в кабинете директора, на срочно созванном педсовете. На педсовет пытались вызвать бабку, но бабка слегла. Или сказалась слегшей.
Елена Григорьевна, присутствовавшая при всех увещеваниях, расспросах, допросах, выговорах, сохраняла невозмутимость и в основном отмалчивалась. Каким-то образом ей удалось ничего важного не сказать, во всяком случае, при Пашке.
А все остальные говорили много, очень много. И до причин допытывались, и как к больному обращались, и ругались, как на преступника. Но Пашка толком не слушал.
В конце концов плюнули. Хочешь, Алябьев, быть отщепенцем, сказал директор, – будь, тебе же хуже. Потом поймёшь, осознаешь, каяться придёшь, а вот простят ли тебя? Всё, Алябьев, свободен.
Девятнадцатого в четвёртых классах уроков не было. Все собрались около школы, сели в два украшенных красными флажками автобуса и поехали в музей Ленина. Все, кроме Пашки, которому Елена Григорьевна тихонько посоветовала сидеть дома и читать книжку. Но читать Пашка не любил, он футбол любил. И пошёл потренироваться, в одиночку, а потом, уже после обеда, старшеклассники взяли его поиграть, и даже не особо ругались, хотя друг на друга орали – мало не покажется.
Так и пошло. Все щеголяли в красных галстуках, а Пашка – без. Все ходили на какие-то дурацкие слёты, а Пашка в футбол играл. Летом почти все отправились в пионерлагерь, а Пашка, конечно, дома остался. Всё лето мяч гонял.
С пятого класса Елена Григорьевна их уже не вела – теперь у неё были первоклашки. Но Пашку она не оставила – то на перемене пару слов скажет, а то и домой зайдёт. Посмотрит, как он уроки делает, поможет иногда, потом с бабкой чаю попьёт, поговорит о чём-нибудь. Но только не о том, что Пашка тогда, прильнув к ветке, подслушал.
И бабка с ним ни о чём таком больше не заговаривала – ни о пионерах, ни о деде, ни об апостоле герое Павле. Просто жили – и всё.
Потом кто-то в школе сказал, что у Соловья-то бабка – сектантка, она, вон, в церковь ходит. И сам Соловей тоже, значит, сектант, потому и в пионеры не вступил.
С тех пор его стали называть не Соловьём, а Сектантом. Снова пошли беспощадные драки. Пашка, с его силой и тренированностью, легко справлялся и с двумя одноклассниками, а с толпой получалось хуже. Тогда на помощь пришли старшеклассники, с которыми он в футбол играл.
Были какие-то собрания, какие-то наказания, была четвёрка по поведению – это страшная вещь! – была угроза исключения из школы. Елена Григорьевна выручила. Громко, при всех, она никогда ничего не говорила, но сходила к директору, просидела у него часа, наверное, полтора, и Пашку оставили в покое.
А прозвище Сектант всё-таки прилепилось, и Пашка привык. Только за сокращение – Сека – сразу бил в лоб, а на Сектанта больше не обижался.
Так прошёл пятый класс, и каникулы – опять все в лагере, а Пашка дома, – и начался шестой. И всё как-то успокоилось.
И умерла бабка. С утра ещё вроде здоровая была, хлопотала, как всегда, покрикивала, а пришёл Пашка из школы, звонил-звонил – не открывает. Соседи в квартиру впустили, он в комнату войти хотел, а дверь наполовину только открылась и в бабку, на полу лежащую, упёрлась.
Соседи скорую вызвали, да поздно…
Похороны Пашка запомнил плохо, обрывки только остались. Тётки в чёрных платках, непривычный, приторный запах, особенно в церкви, гулкий бас попа и тоненькое пение невидимого хора. Гроб на верёвках, земля сыпется… И Елена Григорьевна всё время рядом. И мать, кажется, мелькала.
Несколько дней Пашка прожил один. Елена Григорьевна приходила утром, кормила его, вместе шли в школу, вечером – тоже приходила, ужинали вместе, и начинались уговоры, чтобы Пашка к ней пока переехал. Он упирался, а потом подумал – что такого? – и согласился.
Через месяц явилась мать. Пашку она разыскала легко, по-хозяйски вошла к Елене Григорьевне и немедленно отправила сына на улицу. На этот раз он не полез ни на какое дерево – не росло там подходящих, да и четвёртый этаж – высоковато, пожалуй. Поэтому простоял всё это время на лестничной площадке, приложив ухо к двери. Ничего толком расслышать не удалось. Елены Григорьевны – теперь для него тёти Лены – вообще как будто там не было, а из материных слов он разобрал только «жилплощадь».
Пашка еле успел взлететь на этаж выше, чтобы его не засекли – очень уж быстро прервался разговор и больно уж резко мать выскочила из квартиры. Грохнула дверь, застучали по лестнице каблучки.
И снова потекла жизнь – ровно, спокойно.
В восьмом классе все собрались в комсомол.
– Паша, – осторожно спросила тётя Лена, – ты как насчёт комсомола?
Пашка помолчал, потом сказал невпопад:
– Давно у бабки не был…
– Давай завтра сходим, – предложила тётя Лена. – После уроков. Возьмёшь меня?
Пашка только улыбнулся.
На следующий день, один из последних, наверное, погожих осенних, они стояли около бабкиной могилы, долго молчали. Потом тётя Лена спросила:
– Ну, что надумал?
– Нет, тёть Лен, – медленно проговорил Пашка. – Не хочу.
Она обняла Пашку за плечи и мягко сказала:
– Как знаешь. Только имей в виду: тебе будет трудно. Ну, может быть, не так, чтобы совсем уж невыносимо, но всё равно – нелегко. Ты, Паша, должен быть к этому готов.
– Я, тёть Лен, – ответил Пашка, – всегда готов.

Француский самагонщик

Posted by at        
« Туды | Навигация | Сюды »






Советуем так же посмотреть





Комментарии
Квадрат
16.04.13 15:32

буквэ...

 
свой
16.04.13 16:09

Хуита.

 
Zero
16.04.13 16:36

срач будет?

 
zelenyi
16.04.13 16:47

да... неплохо написано!

 
курганец
16.04.13 21:29
"zelenyi" писал:
да... неплохо написано!
+1
 
.K??
17.04.13 02:40

Хуета.
развел вайнуимир из двух предложений:
Пашка не пошел в пионеры и комсомол. Так ему велела бабка.

 
Специалист
17.04.13 11:22
".K??" писал:

развел вайнуимир из двух предложений:
Пашка не пошел в пионеры и комсомол. Так ему велела бабка.
Лучший коммент! Не написать автору про Тимура и его команду никогда.
 
Mik
17.04.13 15:31

Совки, сосите хуй, креос зачетный, хоть и про христоз

 
zeo
18.04.13 00:52

ништяк. коммуняк на вилы.

«Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить — кто написал четыре миллиона доносов?» (С.Довлатов)

 


Последние посты:

А она хороша!
Добрая новогодняя традиция
Советский Новый год
Подписываемся!
Девушка дня
Итоги дня
Втащил своей теще
Ассорти
Как я стал пешеходом или поучительная история про одного дебила
Снегурочки


Случайные посты:

Мокрые летние девушки
О важных документах
Дневник фельдшера. Фимоз
Винегрет
Бери и помни
Итоги дня
Сэкономили
Сиськи поданы!
Паранормальное
Первая покупка