С меня сняли мешок, но руки не развязали. Я стоял перед столом, за которым сидел немецкий офицер в звании гауптштурмфюрера. Значит, все таки гестапо. Немец с любопытством смотрел на меня. Так смотрят на диковинную зверушку. Странно, должен бы привыкнуть к русским пленным. Хотя я не пленный. Я добровольно перешел линию фронта. Но и к таким должен привыкнуть. Или он на фронте недавно?
- Добрый день, - почти без акцента сказал немец.
В окно с жужжанием билась синяя муха. Мухе хотелось дышать. Мне тоже.
- Здравствуйте, - ответил я. А потом не удержался:
- Гебен зи мир бите айне цигареттен?
- Шпрехен зи дойч?
- Яааа, абер нихт безондерс гут. Ишь хатте венишь пракцишь, - я растягивал гласные. "Абер" прозвучало как "Аапээр", "Безондерс" как "Писондеерс".
- О, - удивился немец. - Вас учил саксонец?
- Моя мать немка, но гражданка Российской империи. Великая война застала ее на родине предков, в Ляйпцише.
Гауптштурмфюрер покачал головой:
- Саксонец, кто бы мог подумать... Я бы предпочел вести беседу на русском. Ваш, гм, саксонский, не очень хорош.
Еще бы. Саксонский хотя и близок к хохдойче, но порой один саксонец другого понять не может. Они говорят словно всегда жуют. В переполненном трамвае берлинец скажет: Können Sie vielleicht - не могли бы вы подвинуться? Саксонец букнет тоже самое, но выйдет у него "гусиное мясо" - Gänsesfleisch. Саксонский - язык дураков. А я и есть дурак.
- У нас беседа или допрос? Если беседа, я хотел бы сесть.
Гауптштурмфюрер рявкнул. В комнату вошел молодой роттенфюрер. Через секунду мне развязали руки, затем роттенфюрер поставил табуретку в центре комнаты. В центре - это плохо. Это все еще допрос, а не беседа.
- Давайте по порядку, имя, звание, часть?
Я назвал имя. Вполне себе русское имя Егор. И фамилию. Тоже русскую - Пьянков. Я же не виноват, что мой отец -русский. А звания у меня нет, вы же видите. И я показал на черную повязку, пересекавшую лицо как у пирата. Гестаповец шевельнул бровями. Роттенфюрер мигом снял повязку. Любуйтесь, господин гаптштурмфюрер. Рана давняя, уже зажила. Но неприятная. И гаупт отвел взгляд. Ага, точно не фронтовик.
- Как оказались в прифронтовой полосе?
- Если дадите мне сигарет, то я расскажу все по порядку. И воды, если можно.
Гестаповец открыл ящик стола, достал оттуда открытую пачку "Казбека" - надо же! - положил на краешек. Мне пришлось привстать, чтобы дотянуться. Я достал папиросу, размял ее. Прикурил от зажигалки стоявшего рядом роттенфюрера. Начал рассказывать.
Мать вернулась в Советский Союз летом двадцатого. Собственно, она приехала ненадолго. Хотела вернуться в Германию, но встретила в Саратове моего будущего отца. Он из царских офицеров, но служил тогда в Красной армии. С двадцать восьмого года он служил в городе Вольске. Там, если вы знаете, был полигон для испытания химического оружия. Командовал полигоном генерал рейхсвера Треппер. Немецкие специалисты там обучали советских командиров. В тридцать третьем совместную работу, по понятным причинам, свернули. Нас перевели под Москву. В тридцать восьмом отца арестовали.
- По делу Тухачевского?
- Да, по делу Тухачевского. И как немецкого агента.
- Он действительно работал на Германию? - насторожился гауптштурмфюрер.
- Я не знаю. В тридцать восьмом мне было четырнадцать лет. Он не делился со мной такими вещами, если вы понимаете.
- А мать?
- Мать тоже была арестована. Я был отправлен в детский дом. По окончанию школы мне разрешили поступить в университет, но я не успел. Началась война.
Потом я рассказал ему, как нас мобилизовали на оборонительные работы. Мы копали противотанковые рвы. В одном из налетов мне камнем выбило глаз. По возвращению домой, меня комиссовали. Я долго не мог найти работу, пока один из знакомых моей матери не рекомендовал меня в театр. Там я был рабочим сцены, а иногда подменял музыкантов. Я не плохо играю на пианино и аккордеоне. Если хотите, могу продемонстрировать. Иногда концертные бригады выезжали на фронт. Вместе с ними ездил и я. Чаще всего от фронта мы выступали далеко - в госпиталях и запасных полках. Очень редко на передовой. Условно, конечно, передовой. Ближе двадцати километров к линии фронта нас не пускали. А вчера бригада попала под авианалет. Я убежал в лес и целенаправленно пошел на Запад. Нет, я не дурак, герр гауптштурмфюрер. Здесь не может быть сплошной линии фронта. Леса, болота. Это же Белоруссия. если бы наткнулся на красных, то объяснил бы все контузией. В конце концов, документы у меня в порядке. Есть даже медаль "За боевые заслуги". Когда я вышел к вам, то выкинул, чтобы солдаты Рейха не расстреляли меня сразу.
- А кто эта девушка, которая шла вместе с вами?
- Екатерина? Она из нашей концертной бригады. Она поет, а я ей аккомпанирую. И она моя невеста.
- Очень интересная история, - сказал гестаповец. - Вот так запросто взяли перешли линию фронта?
Я пожал плечами:
- Есть такая русская поговорка - дуракам везет. А я из саксонцев...
Шутку гауптштурмфюрер оценил.
- Знаете, Егор Валерианович, - с трудом выговорил мое отчество немец. - С вашей Екатериной мы еще поработаем. А вас, я думаю...
И он задумался.
Ринку допрашивают в соседней комнате. Надеюсь, такие же интеллигенты. Из-за тонкой стенки слышен девичий смех.
Ринка, Ринка, ты картинка. Ринка смеется. Молодец, Ринка. Ты смейся, смейся. А еще накричи на них. Ты умеешь, я знаю.
- А вас, мы, пожалуй, расстреляем. Ничего личного, Егор. Только пользы от вас нам никакой. Ценными сведениями вы не обладаете. На фронте не бывали. То, что вы хотите сотрудничать, это похвально. Но, вдруг вы советский разведчик? Я ничего не теряю, если расстреляю вас. А вот оставив в живых, рискую всем. Убедите меняв обратном - будете жить. Нет? Так нет.
Во рту сразу стало сухо. Сердце застучало в висках, в глазах потемнело. И я упал на колени:
- Герр гауптштурмфюрер! Я могу быть полезен! Я могу участвовать в пропаганде, мы можем записывать обращения к советским солдатам, я не знаю, ну можно что-нибудь придумать. Герр официр, я хочу жить, нормально, спокойно жить. Жить и не бояться соседей и НКВД.
И я зарыдал, ткнувшись лицом в дощатый пол. Искренне зарыдал, от всей души.
Немец молчал, в его молчании чувствовалась брезгливость.
Распахнулась дверь. Сквозь пелену слез я увидел, как передо мной остановились сапоги. Русские сапоги, не немецкие.
- Встать! - рявкнул голос из-под потолка.
Я встал. Я дрожал. Нет, я не дрожал. Меня трясло по всему мясокомбинату, как сказал бы отец.
Передо мной стоял советский полковник. Он снял фуражку, положил ее на стол, гаупт откинулся на стуле и закурил. Полковник провел рукой по седому ежику и вдруг коротко ударил меня под-дых. Я отлетел в угол и потерял дыхание. Широко разевая рот, с ужасом смотрел, как полковник медленно подходил ко мне:
- Ну что, сука немецкая? Попал? Думал к фрицам перебежать? Диверсант, разведчик?
- Да какой он диверсант, мальчишка, - все с тем же берлинским акцентом сказал эсэсовец.
- Помолчи, - оборвал гестаповца полковник. Схватил меня за шкирку и подтащил к окну. - Смотри!
А за окном картина. Возле сарая сидят два немца и чистят немецкий же пулемет. Рядом с ними на корточки присел старшина и, видать дает немцам ценные указания. Те кивают. Мимо проходят двое, несут бревно: спереди сержант, сзади унтер-офицер. Еще один немец шел куда-то с ведром. Из сарая, потягиваясь, вышли трое русских, в пышных усах одного застряла соломинка.
Полковник развернул меня к себе и ткнул в лицо удостоверение. Я только и успел увидеть большие буквы на красном фоне "С.М.Е.Р.Ш".
И что все это значит? Полковник кивнул роттенфюреру и тот сбил меня с ног. Я свернулся зародышем и старался не считать удары...
...Небо хрустальное. Майское небо. Звенит. Шелестят волны. За кормой ленинградского речного трамвайчика пенный след. Как шампанское. Ринка, Ринка - ты картинка. Другая Ринка. Зачем тебя убили в августе сорок первого? Зачем ты, Ринка, опять появилась в апреле сорок второго? Новая Ринка. Та была Иринка, а ты Катеринка... Ринка, Ринка... Зачем тебе это все? Помнишь, Ринка, Эрмитаж? Ты мне рассказывала про импрессионизм,постиимпрессионизм, фовизм. А я смеялся и говорил, что это никому не нужные буржуазные извращения. Тогда ты меня притащила к картине Матисса "Танец". И мы долго, наверное, почти час сидели и смотрели. И я все ждал, когда эти красные танцоры выскочат с полотна, и в безумных плясках завертится мир. И вот мир завертелся, но красные танцоры Матисса оказались не причем. Выжили они в блокадном Ленинграде? Одна Ринка не выжила. Будет ли жива другая Ринка? Пусть будет...
...бил роттенфюрер меня долго, минут десять.
- Встать! - рявкнул полковник. Кое-как я встал. Из рассеченной брови обильно шла кровь. Хорошо, что левая бровь, над выбитым глазом.
- Расстрелять. Его и подстилку тоже.
Роттенфюрер вытолкнул меня из комнаты прикладом. Я рухнул на какие-то ведра, сверху упало коромысло и больно ударило по голове. Меня подхватили и выкинули на улицу. Я валялся в пыли, сплевывая кровью. Никто на меня не обращал внимания. Ни русские, ни немцы. Через пару минут вывели Ринку. Лицо бледное, без кровиночки. Но держится, молодец. Ее не били. Это хорошо.
Нас поволокли к амбару трое советских солдат. Ринку держали под локоть, но крепко. Меня за воротник многострадального пиджачка. Поставили к стенке.
- Сейчас нас расстреливать будут, - кое-как прошептал я Ринке. Она кивнула. Ее трясло. она осторожно взяла меня за руку. Ее ладонь была холодной как лед. Моя - горячая и потная.
Подошли полковник и гауптштурмфюрер. Солдаты равнодушно смотрели на нас. Да, видимо, тоже не первый раз. Все сержанты, смотри-ка. На гимнастерках ни наград, ни нашивок за ранения. Рексы энкаведешные. Пусть и в пехотных погонах, с малиновым кантиком.
Обыденно то как. Солнце светит, облака плывут, лошадь фыркнула, солдаты обоймы вставляют в винтовки. Ринка держалась, хотя и бледная была как мел.
- По изменникам Родины...
И я хрипло запел:
- Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen...
Ринка меня поняла и крикнула:
- Да здравствует великая Германия! Проклятье большевик...
- Огонь! - скомандовал полковник. Три винтовки грохнули одновременно. И я зажмурился.
А потом медленно сполз по стене амбара. Ноги не выдержали. А Ринка так и осталась стоять.
- Яблоко, - вдруг сказал гауптштурмфюрер, все это время стоявший рядом. Полковник подошел и протянул мне руку:
- Извини, Егор.
Я поднялся, держась за левый бок. Сука, роттенфюрер. Хотя, лишний синяк не помешает. Когда будут по-настоящему допрашивать - пригодится. Скажу, что меня "СМЕРШ" пытал. И ведь не совру. Хотя нет, совру. Какой "Смерш"? С чего вдруг артиста из фронтовой бригады будет "СМЕРШ" допрашивать? Пьяный был, упал неудачно. Нет, все не так. Я ему действительно скажу, что меня пытали в "СМЕРШ". Он поймет, что я вру и расколет меня. Тогда я и скажу, что, на самом деле, был пьян и упал в темноте. Мне просто стыдно. Пусть настоящий немец поймает меня на маленькой лжи.
На допросах врать нельзя. Надо только правду рассказывать. Но не всю. Ей не поверят и выстроят свою версию. Тебе надо просто быть собой. И соответствовать ИХ версии. Но в мелочах привирать...
- Ты как? - крепкие руки осторожно обхватили меня и подняли.
- Норма, - буркнул я и плюнул кровавой слюной на землю.
- Артем! - рявкнули "руки". - Я же просил аккуратно!
- А я и аккуратно!
- Он аккуратно, - подтвердил я и поморщился. Ребра болят. Когда поднимаешься - ребра болят. Придется ей сверху быть, когда суки подслушивать будут.
- Ринка, ты как? - спросил я.
- Я нормально, - вот теперь и Ринку затрясло.
Нас повели обратно, в дом. На этот раз аккуратно, как своих. Гауптштурмфюрер шел рядом и прятал взгляд. Мимо важно прошли гуси.
- Врача! - крикнул кто-то.
- Нормально все, - сказал я, когда нас привели в комнату. - Чая только дайте.
- И водки, - сказала Ринка.
Мы синхронно сели. Не на стулья, на пол. Как-то комфортнее на полу обоим.
- Как вы?
- Мы нормально, - старался я не расплескать чай на руки. Чай, чай, выручай... Чай, не каждый день на расстрел водят. - А вот вы хреново.
- Это почему? - обиделся гауптштурмфюрер.
- Курт... - он, наверное, действительно был Куртом. Из немецких коммунистов. Ну так он говорил. Так нам говорили. Попал в плен летом сорок третьего. Штрафник из 999-го батальона. Фамилию я его не знал, ни к чему знать лишнее.
- Вряд ли на первом допросе с нами бы разговаривал гестаповец. Это был бы офицер из армейских или ваффен-СС, смотря куда попадем. До альгемайне-СС еще дожить надо.
- Не каркай, - оборвал меня полковник.
- Он прав, - зло сказала Ринка. - Если допрашиваете, то по-настоящему.
Стекала с ресниц тушь. Помада криво размазана по щеке и подбородку. Клоун. Клоунесса? Мы все здесь клоуны. В чужих одеждах.
- Тушь и помаду не надо, - сказал Курт. - Ну как это? Через линию фронта и в косметике?
- Бабы они такие, - в комнату вошел капитан. - Всадники придут, а они напомадятся.
-Какие всадники, Володя? - не понял полковник.
- Апокалипсиса. Тем более, она актриса. А актрисы без помады не бывают.
- А, - коротко ответил полковник. - Ну тоже верно.
Да, всегда надо говорить правду. Только правду. И ничего, кроме правды. Но не всей.
Это правда, моя мать из Лейпцига. И мой отец служил на "Томке". Его действительно арестовали в тридцать восьмом. Только выпустили через месяц. За отсутствием состава преступления. Но об этом я говорить не буду.
И в концертной бригаде я работал целый год. Вместе с Ринкой. Хотите, мы споем? Правда, у нас в репертуаре только советские песни. И еще песня Единого фронта. "Марш левой, два три, марш левой два, три". Она пела, я играл. Все по-честному. Извините, герр официр.
В чай крепко плеснули водки. То-то меня повело. Ринку тоже.
- Катя, вы как? - подсел рядом с ней Карл.
Она молча посмотрела на немца. Нашего немца, но в форме эсэсовца.
- Меня уже расстреливали, мне не привыкать.
Она скинула шаль и потянула за ворот платья.
Под левой ключицей бледный круглый шрам. Вчера я целовал его. Целовал, чтобы показать ей, что в шраме ничего страшного. У меня левого глаза нет. Мы все в шрамах. Снаружи и внутри. Те, которые внутри - больнее и страшнее. Так бывает.
Мой отец пропал без вести где-то под Белостоком. Мама погибла в октябре сорок первого. Ее затоптали на улице Горького, когда толпа штурмовала бывший "Елисеевский". Она просто шла домой.
Важен не факт. Важна коннотация факта.
Про своих Ринка не говорила. Мне не говорила. И при мне не говорила. Нет, товарищ полковник знает, конечно. Это его работа - знать. И знать не коннотации, а факты. Она мне только про расстрел рассказывала. Там было... Там было хуже, чем сейчас. Тогда был сорок первый. Там был Смоленск. Там была ее беда. Не хочу туда лезть. И она ко мне не лезет.
Только ночью, когда темно становится, мы превращаемся в животных и шепчем друг другу в уши разное. Бутылка водки из горла, никаких свечей. Ринка, Ринка, только не влюбляйся. Нас все равно расстреляют.
Ночью я для тебя не Егор, а ты для меня не Иринка.
Так бывает.
Мы пили чай, крепкий, с водкой. Нас ругал полковник и Курт. Мы ругали Курта и полковника. Капитан ухмылялся.
Линию фронта решили перейти по другому. Не болотами, а в наглую, через Березину, на лодке. Капитан нам пообещал сделать красиво. Так, чтобы ни одна немецко-фашистская сволочь не подкопалась.
Так и порешили, на его варианте.
А не бывает стопроцентного страхового случая. Всегда есть риск. Риск, что убьют свои - нечаянно, а, может быть, и нарочно. Или прямо в окопах какой-нибудь унтер-офицер шлепнет русских сразу. Да чтобы не забивать себе голову всякими перебежчиками.
- А еще вот что. Когда следующих будете тренировать - Курт меня "Казбеком" угостил. Но это маловажно, может быть трофейные. Тогда он пусть скажет, что трофейные. Достовернее будет, я считаю. И по двору ходят солдаты в форме вермахта, а не СС. Какого дьявола тут унтер-офицер ходит, а не унтершарфюрер?
Полковник показал кулак капитану, тот пожал плечами:
- Егор, ты и так знал, что допрос тренировочный.
- Мелочей не бывает, - отрезал я. Полковник молча согласился.
Больше нас не трогали.
Мы спали и ели, ходили в баню. Я старался ночами. Чтобы... Чтобы быть осторожным. Я не мог вынести счастья в ее глазах. Вдвойне больнее будет, когда ее убьют. Могу не сдержаться. И еще могу не сдержаться, когда она хохотать станет с гауптманами и оберстами.
Поэтому я, старший сержант НКВД Егор Пьянков, просто выполняю задание командования. Провожу ночи с младшим сержантом НКВД Токаревой.
Спим, едим, пьем, играем в карты, иногда выезжаем в части с концертами. Ринка и впрямь недурно поет. А я недурно играю на аккордеоне. Все по-честному. О нас даже в дивизионной газете написали. Полковая разведка ночью утащила тело погибшего накануне новобранца. В карман парню засунули дивизионку. Тело оставили перед немецкими траншеями. Пусть найдут. Частушки Ринка отлично про Гитлера и компанию поет. Хотя, она говорит, что петь не умеет, а просто речитативом читает. Бойцам нравится. Мне тоже.
Через две недели мы были на передовой.
Сначала мы пропали без вести. Ну как без вести? Ехали в полк, с концертом. На повороте к хозяйству Федорова остановились. Машины подорвали гранатами. Шоферы матерились, но про себя. Из наших же парни, понимают. Автомобили жалко, конечно.
До полка дошли пешком, через лес.
Когда стемнело вышли к реке, в окопы батальона.
По пути мы с Ринкой спорили - доживем мы до августа или до сентября? Ринка прагматик - августе. Я оптимист и говорю, что протянем до сентября. Когда вышли в расположение Федорова, товарищ полковник сказал, что мы два идиота. Мы согласны.
Настраивались этой же ночью перейти. Но так получилось, что еще пять дней сидели в блиндаже, под замком. Мы не выходили из блиндажа, не совершали ошибку. Там, снаружи, нам было бессмысленно жить, особенно днем. У нас было поганое ведро и какой-то казах, а может киргиз. Он приносил еду и уносил ведро. А еще у меня был аккордеон, а у Ринки голос. Ночами мы любили друг друга. И слушали друг друга. Как в последний раз. Никто к нам не входил, кроме казаха-киргиза, конечно. Да мы с Ринкой и не стеснялись друг друга. Вот ведро, вот еда, вот аккордеон, вот мужчина, вот женщина, вот пальто на голое тело. Наверное, это были самые счастливые дни в моей жизни. Если бы упал немецкий снаряд в этот блиндаж... Может быть, это было бы к лучшему. Эх, Ринка, если не было б войны... Всё это буквы, все они лишние.
На шестую ночь за нами пришли.
Пришел полковник, Курт и еще один полковник, наверное, тот самый Федоров, в чьем хозяйстве был казах-киргиз и капитан.
В окопах было тесно, пробирались гуськом. В темноте взлетали ракеты - то зеленые, наши, то немецкие, белые.
Боевое охранение сидело прямо у кромки воды.
Березина. Где-то здесь наполеоновские войска сдохли. Скоро здесь сдохнут гитлеровцы.
- Егор, смотри. Катя, тоже сюда смотри. Видите, ясень повален в реку?
- Да, - сказал я.
- Это где труп? - сказала Ринка.
Рядом с поваленным ясенем лежало тело.
- Да. Завтра ночью вы пойдете от этого ясеня. На лодке. Она принайтовлена к дереву с другой стороны, отсюда не видно. Там одно весло, Егор, справишься?
Если я не справлюсь, то мы погибнем.
- Конечно, - соврал я.
Я не знаю, справлюсь я или нет. Я знаю, что если я не справлюсь, то нас убьют.
- Через пять минут после вашего отправления по лодке будут бить из всех видов стрелкового оружия лучшие стрелки полковника Федорова.
- И никто не попадет?
- Если кто-то попадет, то пойдет под трибунал, Егор.
- Серьезное утешение, - сказала Ринка и взяла меня за руку.
Взлетали ракеты, лениво шипя в ночном белорусском небе.
Я слегка сжал ее пальцы.
А потом мы сидели втроем в блиндаже. На столе горела коптилка. Огонек трепетал, тени от бледной бутылки с водкой плясали по стенкам.
- Ребята, ваше главная задача - выжить. Выжить любой ценой, - говорил полковник. - Выжить любой ценой и внедриться в систему. Живите, ребята.
Я кивал, Ринка кивала. Я тонул в ее черных глазах, она отводила взгляд.
- Жить любой ценой. Надо будет расстрелять, - это мне, - нашего пленного - стреляйте. Надо будет переспать с немцем, - это он уже Ринке. - Переспи.
Да. Если придется, то я буду стрелять. А Ринка будет спать.
Когда закончилась бутылка, вошел Курт. На этот раз немец надел форму младшего артиллерийского лейтенанта. Он принес еще одну. И печеную картошку.
- Ребята Федорова расстарались, - сказал Курт.
- Я уже спала с ними, - ровно сказала Ринка и пожала плечами. - Я уже привыкла.
- С ребятами Федорова? - не понял Курт.
- Нет, с немцами.
"Ровно" - это не литературное слово. Ровно это город такой. Или асфальт ровно положить. Ну так ровно, что бы ни одной колдоёбины. Люди говорят спокойно, равнодушно, еще как-то - я не помню весь словарь синонимов. Но Ринка сказала именно "ровно". Именно так кладут асфальт. Положил асфальт и все. Навечно. Ровно.
Она мне не рассказывала, но я ее понимал. Я понимал, что с ней делали перед расстрелом "борцы за свободу Европы". Я с ней делал тоже самое. Только мне она расккрывала себя. А те брали силой.
- А если немцы начнут стрелять? - подал голос Курт.
- Значит, не судьба, - равнодушно сказала Ринка и пристально посмотрела на Курта.
Да. Она права. Вот не бывает такого, чтобы как в кино. Хотя в кино и Чапая убили. Есть моменты, которых можно избежать - подготовившись. Но всегда есть то, что планированию не подчиняется. Может наш спросонья попасть по лодке. Может немец открыть огонь с перепугу. А потом нас будут допрашивать, допрашивать и допрашивать.
И нет у меня никаких секретных данных, чтобы продать себя и Ринку. У меня есть только вера и надежда. Надежда, что, что мы с Ринкой дойдем хотя бы до гестапо. И вера, что мы им будем нужны. И никакой любви. Нельзя про любовь. Не время.
Мы спали как убитые. Время от времени просыпались и пили, пили, пили горячий чай.
Казах-киргиз следил, чтобы чай холодным не был. Мы с Ринкой дрыхли - каждый на своих нарах до полудня.
А потом я отжимался на полу, Ринка причесывалась и умывалась над поганым ведром.
После полудня дрыхли уже вместе. И не только дрыхли.
Валялись в обнимку под одеялами, полуголые. Друг в друга уже нельзя, но иногда не надо друг в друга - просто полуголыми поваляться. Я ей рассказывал про Матисса. Она мне на оригинале пересказывала Ремарка.
Когда стемнело, вышли из блиндажа. Ринка, правда, тормознула всех. Она таки сделала себе боевую раскраску - брови, губы, щеки. И больше всего ногти - в красный цвет. А потом еще так трясла кистями...
Я понял. Когда женщина трясет кистями - она торопится куда-то. Она торопится, но не спешит. Это мы, мужики, прямые как лом. А женщина всегда так умеет - торопиться, но не спешить.
Я отпихнул лодку от берега. Нас немедленно начало сносить по течению. Все шло по плану.
Где-то на восточном берегу за нами следили сотни глаз. Стрелки Федорова заняли позиции. Полковник, наверное, расстегнул кобуру - он любит так пугать армейцев. Немцы спят, что ли? Неужели повезет? Курт, наверное, достал учебник русского языка - он так всегда делает, когда нервничает.
Моя мама где-то сейчас молится своему саксонскому богу. Она жива, я знаю. Мой отец где-то здесь гниет с сорок первого года. Я знаю, что он погиб, а не сдался. Сдамся сейчас я.
Взлетела наша ракета. И тут же хлопнул миномет, лодку обдало водой. С восточного берега тут же открыли огонь. Били винтовки - десяток, не меньше. Два пулемета. Пули ложились рядом с лодкой, едва не задевая борта. А вот и взбудоражились немцы. Они суматошно открыли огонь то по нам, то по бойцам Федорова.
Басовитый гул немецкого "МГ" выбил щепки с борта лодки.
Ринка лежала на дне и смотрела на меня. На дне лежала и бездонно смотрела. В этих глазах надо тонуть, а не в реке. Мне захотелось упасть на нее. Я с трудом отвел взгляд от ее лица, налег на весло и заорал во весь голос:
- Marschier'n im Geist In unser'n Reihen mit... - это я пел на хохдойче.
Ринка закрыла глаза.
Я орал, взрывались мины, плескало водой.
- Ништь шиссеээн, камератен! - а это я кричал на саксонском.
Когда ее вытаскивали из лодки надежные руки простых немецких парней - меня и ранило.
До сих пор так и не знаю - чьим осколком. Знаю, что в спину.
И как там сложилась судьба у Ринки - я тоже не знаю.
Я лежу в немецком госпитале и таращу глаза в белый потолок.
И чем война закончилась - тоже пока не знаю.
Кстати, "Егор Пьянков" - это не настоящее мое имя. И "Ринка" - тоже не настоящее. И "Курт" - тоже. Да и звания там другие были.
Какие?
Извините, мы живем без срока давности.
©Ивакин Алексей Геннадьевич